Friday, June 03, 2005

I. Совпадения

Bokov Zona I
Солнечный весенний день 1989 года в Лионе, на квартире родителей Филиппа. Он собирает разные вещи для монастыря в Веркоре, куда мы едем на несколько дней. Позднее Филипп станет там послушником.
Его родители в отъезде. В ожидании конца сборов я рассматриваю квартиру. Жилище говорит многое о своих обитателях, особенно в их отсутствие. Книги, картины, безделушки. Вещицы, появившиеся здесь только потому, что понравились. Как образ самого себя, как отражение внутреннего мира.
Вот куча каменных яиц на блюде – из мрамора, агата, яшмы. Словно множественность намерений души, простых и драгоценных, лелеемых, но никогда не осуществившихся. А вот что-то знакомое: настоящая горка из самоцветов. Такие «уральские горки», как их называли, были модны в московских домах 50-х годов.
И в моем детстве был подобный предмет, стоявший на этажерке, а этажерка стояла в углу, и к ней прижимался диван, занимавший почти всю стену в длину, а вдоль другой стены во всю длину стояла тахта, впритык между стеной и этажеркой. Комната крохотная, но очень уютная – может быть, потому, что такая маленькая. Да я и сам еще маленький: шесть или семь лет.
А вот еще один чрезвычайно знакомый предмет в лионской квартире, тоже бывший в квартире московской: статуэтка Венеры Милосской, с аккуратно отрезанной выше локтя рукой. Точно такая же стояла на этажерке в комнате дома 24 по Уланскому переулку. На пятом этаже (считая по-московски, то есть начиная с rez-de-chaussée).
Статуэтку привез из Германии отец. Когда кончилась война, многие привозили вещи оттуда. Особенно офицеры: для них были устроены распределители, где они выбирали подарки для дома. Туда свозилось добро из немецких домов.
Были еще немного обгоревшие часы с боем, французские репродукции известных портретов: «Мадам де Помпадур», «Мадам Рекамье с дочерью», тоже нашедшиеся в Германии, попавшие туда, вероятно, из Франции. Вот еще «Тирольские девушки на лугу». Пуховая перина – в ней было занятно «тонуть». Приемник «Телефункен». Но этот испортился: в него забралась мышь и замкнула какую-то цепь. И сама погибла, и радио.
Так вот, Венера Милосская. У нашей маленькая изящная голова была отбита и затем приклеена желтым – очень ярким – клеем, и эта полоска на шее так и осталась.
А это что за коробочка?.. Я не удерживаюсь и открываю: в ней лежит всего одно перо, стальное, школьное. Да таким я и писал, его нужно было вставлять в ручку и макать в чернильницу! № 11.
Уральские самоцветы, Венера, перо…
И тут происходит неожиданное. С полной, изумительной ясностью, не знающей и тени сомнения, я понимаю – нет, я просто нахожу в себе совершенно законченное знание, как знают совершившийся факт: в сию минуту отец пишет мне письмо.
И это – событие. За мои 44 года (в Лионе в 89-м) отец пишет мне впервые в жизни (и своей, и моей), и за границу, из далекого Жданова, где он женился еще раз и остался (ныне опять Мариуполь).
– Филипп, – говорю я, – только что узнал совершенно точно, что отец пишет мне письмо. Может быть, уже написал.
– Ах, я не люблю всего этого! – закричал Филипп из кладовки. – Все эти интуиции, видения, предсказания!
Я не настаивал. Факт казался настолько бесспорным, что я уже размышлял о возможном содержании письма. Первого в жизни. Впрочем, и в детстве встреч было немного, даже всего одна, вероятно, в 1953-м, когда отец приехал в Москву (кажется, разводиться) и навестил меня в летнем пионерском лагере.
Мы спустились на улицу. Из Лиона путь лежал в небольшой Роанн, где Филипп работал художником в витражной мастерской. Там переночевали и наутро, зхватив еще одного попутчика – тоже будущего монаха, – взяли курс на голубые холмы Веркора.
Спустя три недели я добрался до моего парижского пригорода. Уже началась Страстная неделя, шли предпасхальные службы.
Меня ждало письмо от отца.
*
Уж если мы оказались так далеко, в Москве 1952, 1953, 1954-го… 1957 года, в этой уютной комнатке, где живем мама и я, то не задержаться ли тут на ненадолго одной-двух страничек? Вот еще ковер на стене! (Тоже из побежденной Германии.) Коричневые и темно-красные узоры по краю; на фоне далеких гор и елей стоит олень с могучими рогами и смотрит, а нежная олениха пьет воду из ручья.
Зеркало! – тоже с Запада. В резной раме, уже с темными крапинками и уголками.
В квартире живут еще соседи, в своих более или менее таинственных комнатах, совершенно не похожих друг на друга.
Мама приходит с работы (она угадывает погоду). Мы ужинаем. Еще можно немножко что-нибудь поделать: порисовать, построгать дерево (например, кухонную доску: мама уже смирилась).
А если пора спать, то это тоже интересно. В преддверии сна часто называется «это»: рот наполняется какой-то таинственной «пищей», я ее «ем», и это очень вкусно и необыкновенно. Непонятно как, но я «вижу» эту «пищу» – не физическими глазами, не как образ или предмет.
С «питанием» иногда сопряжено и другое событие, я называю его «разматыванием клубка»; клубок состоит из «длиннот». Это тоже внутри меня. «Клубок» сам по себе, он от меня не зависит, но могу его прогнать, перестать им заниматься. Он, впрочем, остается где-то «рядом», к нему можно вернуться.
Об этом я не говорю взрослым и ничего не спрашиваю: ведь, наверно, у всех так, раз никто об этом не говорит и не спрашивает.
Оказывается, подобное «питание» было описано и даже имеет название «феномен Исаковера», по имени американского психиатра, опубликовавшего статью в 1938 году. Нелишне упомянуть, что об этом я узнал из книги «Метанойя» Эме Мишеля (Aimé Michel. Phénomènes physiques du mysticisme. Paris, Albin Michel, 1986), где обсуждаются загадочные явления в жизни христиан. И тем почтить память недавно умершего автора, поразительного эрудита, совсем неизвестного широкой публике.
(Как раскачивается маятник памяти! От загадки детства до – если не объяснения, то хотя бы признания такого явления прошло сорок лет. И маятник влечет меня обратно, чтобы вспомнить).

Но нельзя прямо пройти к событию. Для других нужно проторить дорожку через заросли повседневности.
Чтобы приблизиться к странному Предчувствию детства, 25 лет ждавшего своего осуществления.
…Из Москвы мы ездили с мамой к дедушке Федору и бабушке Софии в деревню. Она километрах в 25 от Загорска (ныне снова Сергиев Посад), по Ярослав-0скому шоссе, за Краснозаводском.
Сначала мы едем на электричке: Москва-Третья (но Второй нет), Лосиноостровская, Мытищи, Пушкино, «далее со всеми остановками!» – гремит громкоговоритель на Ярославском вокзале. Среди них есть станция Софрино. Маленькая, ничего особенного. Крашеное охрой зданьице.
Но в течение всех 50-х годов при подъезде к станции Софрино меня охватывали страх и тоска. Неодолимые, сосущие. Никогда мы там не сходили. Никто из родственников и знакомых там не жил.
Поезд останавливался. Я отворачивался от окна, смотрел в пол и повторял про себя: «Ну, поехали! Скорее, скорее!» Поезд наконец трогался: какое облегчение! Почти счастье!
Едем в деревню – ужас на станции Софрино. Едем обратно – то же самое.
Годам к 14-ти страх ослабел, почти исчез. Теперь эту станцию я просто «не любил». И никогда не любопытствовал: что за название, что там такое.
А после нее – одни радости и восторги: бело-стенная Лавра в Загорске, автобус, а потом еще три километра пешком – нетрудных, под гору. И с этой горы – чудесные синие дали лесов, впадина речки Кунья – притока Дубны.
Снег скрипит под ногами.
Зимние сумерки все гуще, все менее различимы силуэты женщины и мальчика…(Как если бы я смотрел им вслед, идущим и не уходящим).
Деревня Язвицы начинается сразу на крутой стороне оврага, по которому течет ручей; поблизости от него – колодец с журавлем.
Я жду этот миг – я так его люблю! – подниматься по крутой тропе к первым домам деревни, еще шаг – еще выше, еще шаг – и открывается вдаль уходящая деревенская улица. Ярко светится в сумерках оконце – не слишком далеко – «нашего» дома.
– Ну, приехали! В такую даль! – говорит дедушка, довольный. Сам он ездит в Москву редко, никогда зимой, а осенью, на «сельскохозяйственную выставку» – поудивляться небывалым плодам и даже купить саженец. Так в его огороде появилась двухурожайная малина (второй урожай созреть не успевал), китайские помидоры, – их желтые плоды имели специальные мешочки-футляры, защищавшие в Китае от птиц. В Подмосковье у них не было врагов.
Мама выкладывает городские гостинцы: сахарный песок, мука (вот это кстати! Пироги на зимний Иванов день), карамель «подушечка», сушки и баранки. И даже – мозговую кость с обильными остатками мяса.
Бабушка немедленно начинает устраивать кость на ночлег – на холод, и чтобы кошка, не дай Бог… Кость кладется в чугун и закрывается чугунной сковородой, а сверху кладется камень. И ставится на «мосту»: это дощатая площадка на сваях, сразу же за дверью во двор, во вторую половину дома, хозяйственную. Крытую и с земляным полом, без окон. С моста во двор спускается лестница.
А главный вход – через крыльцо: это довольно крутая лестница с навесом, ведущая в застекленную веранду. Из нее через капитальную дверь мы попадаем в кухню с огромной русской печью – любимым местом фольклорного Иванушки; узкая двустворчатая дверь ведет в переднюю часть избы, чистую, с крашеным полом и высокой печью, «голландкой». Здесь – главная комната с обеденным столом и две комнатки без дверей с кроватями.
Всех детей родилось в доме семь. Первый – Ванечка – умер младенцем. Затем родились Александра, Павел, Виктор, Вера (моя мама: царствие ей небесное), Полина и снова Иван. А уж затем в разных местах начали рождаться внуки, и правнуки, и… уже всех имен я не знаю.

Нам пора ехать в Москву.
Пусть только дедушка допьет свой чай.
В этом есть что-то монументальное. Еще кипит на столе самовар (наконец-то на этих страничках появился герб моей родины, который доставили нам когда-то из Китая неугомонные татары). Дедушку я вижу в профиль. Сзади него в углу – икона, обрамленная полотенцем с вышивкой. Это бабушкина область; дедушка не скрывает своего вольтерьянства. А между тем в молодости он был близок к православию и рассказывает, как, будучи «еще молодым мужиком», служил камердинером у студента Духовной академии по фамилии Симанский (будущий патриарх).
Чай пьется вприкуску: кусочек твердого рафинада держится между зубами и подслащивает чай, потягиваемый из блюдца. Пить «внакладку» предосу-дительно: перерасход сахара.
Но сегодня вместо сахара на столе вазочка с роскошной карамелью «подушечка», начиненной повидлом. Пар поднимается от самовара, из чашек и блюдец; вспотевшие лбы, запотевшие окна, мама, что-то рассказывающая, бабушка, думающая о таинственном своем, кошка, мурлыкающая и всегда готовая прыгнуть к упавшему кусочку.
Что-то из слышанного я понимал. Главное удовольствие – быть со взрослыми, купаться в их общении между собой – и быть принятым, своим. Дома.
Ах, уже сумерки воскресного дня, пора зажечь свет. Завтра на работу и в школу, пора идти, к сожалению, хотя путешествовать интересно. Уже в сумку помещены деревенские гостинцы: соленые огурцы, грибы, капуста.
Едем обратно. И опять это страшное Софрино.

Софья Алексеевна умерла в 1961 году, в мае (а родилась в 1887-м). Федор Сергеевич умер в 1967-м, в январе. Поездки в деревню прекратились.
После славных 50-х прошло десять лет, двадцать. Осенью 1974 года обстоятельства моей жизни предвещали крупные перемены: под следствием, подозреваемый в авторстве подрывных произведений и уличенный в распространении оных, без работы и без жилья (ну, это ничего, это моя судьба! Иначе прирасту и стану полипом). Уже смутно вырисовывалась альтернатива вынужденного путешествия на Восток – или на Запад. И если на Запад, то навсегда.
Нас – меня и Ирину – опекал славный приятель Сережа. Он-то и нашел жилище на зиму. Немного далековато, правда, около часа езды, загородный дом, дача. Бесплатно! Надо просто жить и топить печь, и получится, что и охранять.
Прекрасно, какая удача! Какое все-таки облегчение. И где же?
По Ярославской железной дороге, ближе к Загорску.
Изумительно! В Загорске у меня дядя Павел с семьей, двоюродные братья. Кроме того, Абрамцево. И Семхоз, где отец Александр Мень.
– Как называется станция?
– Софрино.
Меня обдало жаром, и ноги ослабели в коленях.
Конечно, мое ошеломление осталось незамеченным: как самолюбию обнаружить свой страх? А хотелось крикнуть: «Ни за что!» и побежать куда глаза глядят.
Но как отказаться, что сказать? «Я не могу там жить, потому что боялся этой станции в детстве»? Это же пустяки, так нельзя говорить, так нельзя отвечать на людское доброжелательство.
Внутренне омертвевший, я ехал на зловещую станцию, слыша внутри себя ноющую музыку, «музыку истребления». (Я и теперь ее слышу при чтении о царствовании Ииуя (4 Царств 9;10) и избиении им дома царя Ахава.)
Уклониться нельзя ни направо, ни налево, все было предопределено много лет тому назад, когда я еще не совершил, вероятно, никаких значащих поступков.
Как если б я приехал сюда умирать. Но ведь я этого не умею, меня никто не учил!..
Впрочем, звучали и нотки умиротворения: ароматы прелой листвы, яркие осенние краски Подмосковья. И дом оказался отличный: огромный, с камином и библиотекой изданий начала века: «Логос», Зиммель, Гуссерль. Ну и «Три разговора», и Трубецкой. Дом профессора университета, покойного историка Машкина.
Неподалеку обнаружился заводик Московской Патриархии, производивший церковную утварь и иконки в пластмассовых рамочках; а при нем и магазинчик с несколькими продуктами и бутылками коньяка.
Жизнь нашла свое русло и потекла. Пилка дров, мелкие заработки. Новости об арестах и обысках. Фотографирование архивов. Дружбы! Это было время чудесных дружб! И среди них – с Димой Леонтьевым: оказалось, что он уже вырос, уже музыкант и пишет прозу (После его смерти в 82-м останется интереснейший «Один год Федора Степановича», ныне частично опубликованный стараниями его матери). Генкин купался в снегу, словно варяг. Великанов, как обычно, под следствием, молчал и фотографировал старинным аппаратом, создавая из нас персонажи девятнадцатого века. Врывался Игорь Мельник, ставил мировые проблемы и исчезал, не дожидаясь их разрешения.
Приехала старица-мама и привезла валенки: ну, теперь совсем хорошо и благополучно.
Сережа молился и пел псалмы у себя в комнате, вечером и утром. Он постился и худел, а мы ожидали: во что же все выльется? Впрочем, о вере мы не спорили.
В феврале 75-го я и Ирина возвращались из столицы почти ночью. Уже после одиннадцати мы вышли из пустого поезда и пошли по шоссе. Вскоре нужно было повернуть на тропинку среди сугробов, которая пересекала небольшое поле и приводила к мостику над ручьем. И затем начинался собственно поселок, опустевший на зиму. Впрочем, мимо домов к заводику Патриархии шла довольно утоптанная дорожка, а уже к дому Машкина тропинку протоптали мы.
Мы шли через поле от шоссе к мостику. На полпути я вдруг обернулся. За нами спешил человек. Мужчина, вероятно, чуть выше среднего роста.
Он очень торопился. Он даже бежал.
Наступившее внутреннее оцепенение сказало: вот это и есть то. Оцепенение жертвы.
Многолетний «софринский страх» должен был через мгновение объясниться.
Шедшая впереди Ирина почему-то повернулась и посторонилась, давая мне пройти вперед, и даже толкнула в спину, чтобы я шел быстрее. Мы перешли мостик и поднялись на противоположный берег. И оглянулись.
Человек стоял на тропинке перед мостиком.
Мы быстро шли к пустынному поселку. Оглядываясь, я увидел, что неизвестный пошел через поле обратно. Не торопясь.

Сережа эту ночь отсутствовал. Впрочем, такое случалось и раньше.
Я бродил по дому. Сидел у камина, не зажигая света. Что-то совершалось, изменялось бесповоротно, но где, но что… И как знать…
Не было веры с ее спасительными речами: «Ты слишком мал перед происходящим, не ты им руководишь, но ты вовлечен в него. Прими жизнь или смерть, и положись на Бога».
Одиночество было предельным. Лишь первую половину молитвы я мог повторять: «Да минует меня чаша сия…» – но душа не имела той крепкой опоры, которую дают дальнейшие слова: «… впрочем, не как я хочу, но как Ты».
Самолюбие, поверженное, беспокоилось о другом: «Не ударить лицом в грязь». «Вывернуться», – прибавляла плоть, страшась оков и лишений. И уж тем более смерти.
Положительным было любопытство: чем все кончится? И еще предметы: сосновые поленья, смолистые и пахучие, с красноватой корой. И огонь – неторопливый, свободный, поверх ярких углей. Книга, обложка которой протерлась на сгибе, но еще держится на веревочках переплета.
Постепенно рассвет наполнил дом. Мирно был выпит утренний чай. Еще оставались приятные обязательства: перепечатать для заработка Нила Сорского нестяжателя и какие-то переводы.
Из окна комнаты, куда отправилась Ирина, просматривалась тропинка к дому. И оттуда донесся ее голос в пронзительно-птичьем восклицании:
– Они идут!
Дверь была заперта моментально, почти инстинктивно, – чтобы растянуть секунды и успеть осмотреться, чтобы это драгоценное мгновение не было отнято сразу. Проститься друг с другом.
По тропинке к дому шла группа людей. Впереди – незнакомый мужчина в такой характерной меховой шапке. Ну, вот и все.
И, однако, что-то не то… их можно было уже сосчитать: всего четверо. Маловато для обыска или ареста. Последним шел не кто другой, как Сережа!
Их оживленные голоса слышны за дверью. С Сережей приехали родственники покойного историка – автора, кстати, учебников – и возможный покупатель дома знаменитый шахматист Спасский.
Торжественный и огромный смысл в бытовом эпизоде: Спасский, конечно, фамилия, но не простая; ее носит и башня Кремля, она от Спасителя. Где-то выиграна злая партия: выиграны наши жизнь и свобода.
25 апреля я и Ирина сошли с самолета в Вене. «Софринский ужас» остался навсегда позади. Быть может, он предвещал мне пробитую голову и смерть. Но ведь не состоялась тогда ни то, ни другое.
Для чего же он был «послан»? Потому что был возможен и другой исход?
Пророческий, он предупреждал о событии в будущем. Он и ныне говорит нечто успокоительное: «Все решено заранее, все предопределено. Прими и жизнь, и смерть. И не бойся. Но все-таки помолись». Все та же «неопределенная предопределенность» псалма 138.
Спустя годы в десяти километрах от этого места был убит священник Мень. Ударом топора в затылок.


*
В моей коллекции есть маленькое событие, не относящееся к разряду совпадений. Но жалко отложить его в сторону.
Снова деревня, в преддверии Нового 53-го года. Мы ужинаем позднее обычного. Бабушка София, дедушка Федор и я. Упомяну для уюта и кошку.
Несомненно, дедушка выпил по случаю праздника стопку («баночку», говорил он) самодельной водки. И лег спать. А бабушка и я вышли пройтись по деревне, что обычно не делалось.
Конечно, в деревне 50-х годов – как, надо думать, и сейчас – уличного освещения не было, но ведь зимой из-за снега не бывает слишком темно.
Деревня Язвицы состояла из двух рядов домов, растянувшихся на два километра, повернутых лицом к довольно широкой улице, единственной, где зимой утаптывалась прохожая часть; я застал еще время, когда там появлялись и сани.
Деревня расположилась почти точно по оси север-юг; начинаясь на бугре глубокого оврага, она затем незаметно спускалась по отлогой стороне на равнину речки Кунья.
Веселые блестки и мерцание снега! Тишина – нельзя ли назвать ее «сладчайшей»? – заснеженного пространства вдали от города.
Подняв голову, я увидел нечто. И описать это нечто непросто.
«Облачко», «свиток»… представьте себе прозрачную косынку малинового цвета или короткий газовый шарф с размытыми углами. Она была прозрачной – сквозь нее были видны звезды – и тем не менее цветной, малиновой.
Величина ее была приблизительно с ковш Большой Медведицы. Она пульсировала и перемещалась по небу с востока на запад; нужно было поднять голову довольно высоко, чтобы ее видеть, – стало быть, градусов 65-70 над горизонтом.
– Бабуся, бабуся, смотри, что летит! – закричал я. В ответ бабушка стала говорить о слабости зрения. «Пульсируя», «словно живая», малиновая косынка прошла на фоне звездного неба и скрылась. Все зрелище длилось несколько секунд.
Мое сердце наполнилось восторгом и удовольствием, необъяснимым, невыразимым. Это было «мое» событие. В течение тридцати лет память хранила его неизменно свежим, словно оно произошло накануне. Оно радовало и утешало. Никогда никому я о нем не рассказывал до 83-го года. Но и рассказанный, случай жил в памяти еще несколько лет.

*

Спустя много времени: Эльзас, городок Эрстен (немцы скажут: «Эрштайн»). Осень 91-го. Местная церковь сохранилась, несмотря на Вторую Мировую, она достаточно старая, в ней есть «привилегированный алтарь». Когда-то к нему совершались паломничества, молитвы перед ним отличались разрешительной силой. Об этом рассказывает табличка, и она же рекомендует прочесть «Верую», «Отче Наш» и трижды «Богородица Дево». «И ваша молитва будет удовлетворена». Ну, если так просто… да просто из любопытства… Все равно хочется посидеть и отдохнуть. «Отче наш, иже еси на небеси…»
Городок находится в 20 километрах от Страсбурга, и ясно, что я не успеваю дойти, ночь опустится раньше. Мне мечталось: вот если б подвез кто-нибудь! В большом городе легче найти ночлег и пищу. Кроме того, после уборки винограда в Рибовиле у меня появились знакомства, вот и страсбургский адрес.
Надев рюкзак, я обошел церковь. Пустынная площадь. Пустынная улица; выходя из города, она становилась дорогой. Ни одного человека в послеполуденное время.
Вот еще: вода в бутылке кончилась, и не у кого попросить.
Меня обогнал «Рено-5», резко затормозил и затем вернулся задним ходом. Водитель, открывая окошко, громко говорил:
– Я еду в Страсбург. Вам не нужно?
Взволнованный, я укладывал рюкзак в багажник. И потом четверть часа, пока мы ехали, расспрашивал водителя:
– Вы что-нибудь подумали или почувствовали, когда увидели меня с рюкзаком на обочине? Почему вы остановились?
И в самом деле, он обычно не берет автостопщиков. Но сегодня… нет, ничего не подумал. Выехал на дорогу – увидел, остановился. И всё.
– Кстати, куда вам в Страсбурге?
И он подвез меня прямо к собору. Немного удивленный моей взволнованной благодарностью, улыбнувшись, он уехал.
Провидение или случайность?
О, как зависит «психологическая окраска» мира от моего выбора. Сказать – «случайность», и мир останется механическим, пустым, холодным. А если все-таки табличка в церкви была права, и автомобиль остановился в ответ на молитву? Таинственный невидимый Друг отозвался на мечту утомленного бомжа, и выяснилось, что жизнь мягче и ласковее, чем выглядит иногда.



«Русская Мысль» №№4290-91, октябрь-ноябрь 1999.