Thursday, June 02, 2005

V. Зона Ответа

Bokov Zona V
Летом 1990 года я ждал поезда на маленькой станции парижского пригорода, многолюдной лишь утром и вечером, а в другое время пустынной.
В то время меня тревожило разделение христианства на части. Возможно ли обнаружить его причину? Не такую, конечно, которая ссылается на волю королей и пап. Это эфемерные решения загадок истории, успокоительные таблетки ума. Впрочем, если нет ничего другого… «Папский легат Гумберт и константинопольский патриарх Михаил отличались твердостью и непримиримостью характеров». И так отличились именно в 1054 году! Прокляли друг друга, обвинили в ереси, разошлись навсегда. Все ясно и просто, не правда ли?
Я ехал в Сен-Морис, в предместье Парижа на краю Венсенского леса. Там теперь больница, разместившаяся в корпусах бывших казарм. Она специализируется на травмах конечностей и реабилитации после лечения. В ней много спортсменов, иногда знаменитостей дня. И много детей, инвалидов с рождения или пораженных уже после.
Туда на лето переведена моя дочь Мария, прожившая зиму в одном из «центров реадаптации» в Шампани, около Эперне, а если быть совсем точным – в Tours-sur-Marne.
С нею мы догм не обсуждаем: эти вопросы, субтильные и непроверяемые, хороши для голов посильнее наших. А нам как быть – и что нам думать о спасении нашей души, если Маша сумела запомнить Отче наш наполовину? А те, которые не могут и этого… которые вообще не говорят… и вообще не шевелятся.
«Есть какое-то несоответствие между жесткостью формулировок – и Божественной Любовью. А она-то мне и нужна, она-то и должна быть в сосудах веры и религии. Она-то и есть спасение. На ее присутствие отзовется всякий тот, кто не улавливает, может быть, смысла в формулировках.
Дело, вероятно, еще серьезнее: от меня этот смысл начинает ускользать. Словно он испаряется, улетучивается. Что же значит, например, непримиримость и самоуверенность сторон? Партий? Неужели с ними – Божественная Любовь, которая не ранит, не казнит, – и однако изменяет и устрояет так, как хочет?»
Так говорила моя усталость последних лет. Преодолеваемая, конечно: усилием воли встряхнуться и отправиться дальше, сбросив изнеможение куда-то вниз, в ноги. В копилку смерти тела.
Я прогуливался по платформе станции, зажатой между двумя высокими склонами: здесь строителям железной дороги пришлось прорезать холм. Был конец июля: уже утомленное лето, пыльная тусклая листва, время донашивания плодов.
Послышавшийся легкий свист предупредил о подходе скорого поезда, и он промчался, обдав волной воздуха, стремительный, блестя вымытыми вагонами.
«Так зачем эти усилия и старания, если все ясно, формально, если мне с моей дочерью никогда не дотянуться до истин – ну, предположений – богословия? И не только до них – не постичь никогда и алфавита, никогда не встать на ноги и не пойти?
Зачем же делать бесплодную работу? Из любой аскетики известно, что бессмысленный труд – одно из самых трудных упражнений, доступное одним лишь совершенным».
Конечно, я мог возразить моему унынию, и возражал: «наша человеческая печаль порождена недоумением при виде гибнущей гармонии наших представлений о мире. Снова вырывается из уз едва усмиренный хаос. Опять беспорядок в доме головы и сердца! Опять энтропия».
Но ведь опасен не только хаос. Маленькому порядку моей экзистенции опасен и большой порядок космоса, если ему там не находится места. Интересно, конечно, что иногда наш интеллект словно слабее «чего-то еще». Может быть – всего нашего существа, нашего être. Он долго уговаривал и утешал, и вот – обессилел. А был бодрая часть усталого целого.
В тот миг пришла помощь. (Из-за каких-то моих мыслей и чувств? Благодаря произнесенной где-то молитве? Воспоминанию обо мне?)
Это событие я описывал. Внутри меня образовалось «пространство». «Комната в груди» с неясными пределами, однако видимая открывающемуся новому зрению, второму, параллельному природному. Нужно сказать и даже подчеркнуть, что это явление не похоже на поэтическое вдохновение, – на состояние томления и неопределенности, разрешающееся вдруг полными смысла строчками.
Не это я имею в виду, говоря о новом зрении, и слухе тоже. Не символы и не образы.
В «пространстве груди» раздался голос. Настоящий голос, мужской, дошедший до слуха не через наружные уши.

attention la réponse entre en gare

«Внимание, ответ подходит к станции». Ответ. Было ясно, что ответ на сомнения, на мою печаль о дочери. Я стал искать его: написан ли он где-нибудь? Произнесет ли его какой-нибудь попутчик? И, оглянувшись, увидел. И понял его мгновенно, принял всем моим существом, до всякой мыслительной операции:
через станцию медленно шел товарный поезд.
Составленный из множества платформ и вагонов. Из цистерн с нефтью. И с химическими веществами. Автомобили. Шпалы. Зерно.
Его тянул за собой старый электровоз, покрытый копотью и пылью. Без рывков, с постоянным усилием. С каким-то выражением смирения и отрешенности он совершал эту работу. Я вдруг почувствовал состраданье к нему, словно к товарищу, больше того, брату. Аллегоричность увиденного была налицо: скоро я тоже прицеплю к себе несколько вагончиков, везущих жизненно важную для людей продукцию. Свои драгоценные товары для человечества:
немощь, слабость, печаль, беззащитность, зависимость. Все то, что отличается от здоровой нормальной – увы, иногда самоуверенности, увы, подчас непримиримости, скажем прямо, жестокости.

note bien il tire mais lui-même ne transporte rien

«Он тянет, но сам не везет ничего». Над обыденностью взошла радуга смысла. Юношеские бодрость и легкость наполнили мое существо. Вот зачем мои действия. И действия столь многих. И увечность этих растущих человеческих детей. И моей дочери: и если б не ее немощь, мы были бы сегодня в других местах, среди жира и крови мирского благополучия.

*
Смысл: то есть полезность. Вернее, целесообразность: вот связующее звено в цепи (или цепочке), нить в ткани, а еще лучше – клеточка в организме человечества. Мое страдание имеет смысл и пользу. Возьмем, например, смерть (хотя как ее взять?): ну, какой в ней смысл, какая тут польза, кому?
Каждый раз мы хотим ответа о смысле смерти, иными словами, о смысле жизни. Да или нет? Почти невозможен такой точно попадающий вопрос. Ни ответ.
«Да-или-нет» – это мышление компьютера: «истина-или-ложь», «цепь замкнута-или-разомкнута».
Вероятно, нужно искать не формулы вопроса и ответа, а зоны. Не точки, а область, куда можно войти со многих сторон, и в ней побыть, ожидая.
(Такую зону я ищу в настоящее время – апрель-май 1996 года – внимательно рассматривая события текущей жизни. Уже третий год я не знаю, где находится моя дочь, и мне больно. Нужен смысл. Или, может быть, забвение? Смысл или забвение?)

А тогда на Восточном вокзале я пересел на метро. Ближе всего к Сен-Морису оно подходит в Шарантоне, где Сена и Марна сливаются вместе.
У выхода из метро стоит церковь св. Петра, совсем не древняя, конца прошлого века, в виде типовой базилики. Тут орнамент в апсиде использует свастику. Роспись сделана в 20-х годах, когда этот эмблематический знак еще не стал одиозным.
Больница дальше. Рядом с ней церковь св. Андрея, приход Сен-Мориса. На память о военном городке вокруг территории осталась значительная стена и ров вдоль нее. Он постепенно с годами затягивается землей.
В будке возле ворот и шлагбаума сидит дежурный. Сегодня – господин Соломон. Кажется, он уроженец Антильских островов.
Соломон. Библейское всегда рядом с нами. Настоящее не лишено отзвуков и отсветов прошедших столетий. И если скорости сопоставимы, то они начинают быть заметными. Прошлое растянулось между летящим на самолете и идущим пешком.
А тут некоторые еще приезжают на велосипедах, для коих устроена стоянка под навесом. Здесь я оставлю свой рюкзак: в нем есть все для ночлега. Чтобы не возвращаться в Ганьи: денег на поезд больше нет. Да и времени жалко.
Полукруги аллей ведут ко двору, образованному фасадом и двумя флигелями. Тут еще и фонтан, и цветник. Если же огибать эти постройки справа, то дорога придет к новым корпусам Национального института реадаптации. I.N.R. Знакомое сокращение… только еще одного I. не хватает.
Три этажа, длинные коридоры, спальни, кабинеты и процедурные. Приспособления для малоподвижных, для лишенных конечностей. Интернат и экстернат.
Навстречу идет громко плачущая Анна: она совершает ежедневное упражнение в ортопедическом аппарате хождения. Ей десять лет.
Эта мука борьбы с непослушным телом, с разбредшимися мускулами. Заставить их исполнять функцию, несмотря на боль и крик привязанной к телу души. Конечно, есть желание вступиться. Сказать: «хватит». «Если так, то вообще не нужно». Но ведь…
Изменить ничего нельзя. В этой точке мира происходит именно это. В одной из точек. И происходит не самое страшное.
Мария уже заметила меня и довольно улыбается, однако своей радости до времени не обнаруживает. Потому что по дороге к ней мне еще нужно поздороваться с Бернаром, едущим в кресле, и с блаженной Надеждой (она родилась без кистей рук), и с Рашидом: он передвигается на снабженной колесами койке, лежа на животе. И, наконец:
– Marie, ma fille bien-aimée, bonjour !
– C’est mon papa, c’est mon papa ! – Маша спешит представить меня. Она немного озадачена тем, что, улыбнувшись и поздоровавшись, медсестры продолжают заниматься своим делом: похоже, что они не разделяют машиного восторга. Странно.
А другие дети откликаются на ее радость грустью и завистью: ей-то хорошо, а им-то каково! Есть несколько детей, к которым родители не приходят никогда. Они не во Франции. Или погибли. Или мало ли что.
Ну хорошо, будем рисовать. Этот Центр не возбраняет присутствия посторонних и даже их участия в общей жизни. Приюты, или foyers, бывают ревнивы и скрытны, словно можно там подсмотреть что-нибудь такое.
Часам к двум процедуры и кормление закончены. Наступают трудные часы незанятости. А тем более летом. Целые дни бывают трудны: суббота и воскресение. И особенно праздники. Особенно тем, кого не навещают. У кого нет никого.
В самом деле, можно порисовать: есть бумага и карандаши, есть немного непослушные руки. Если они совсем не слушаются, то можно смотреть, как рисуют другие.
Или нет, сегодня играем в песок! Все-таки здорово: наложить влажного песка в голубое ведерко и перевернуть его. И постучать по дну лопаткой. Маша это делает ловко. А теперь ведерко…
– Только осторожно… Вот так!
Дружное восклицание восхищения. О, такая замечательно аккуратная песчаная башенка. Дитя мое, с тобою… дети мои, с вами… с вами я посещаю собственное детство. Блаженная Надежда. Всего боящаяся Софи. И девочка Орели, играющая единственной рукой : она даже оставила на время своих любимых резиновых динозавров и бронтозавров, страшных, зубастых.
– Je veux voir la sœur Amélie, – говорит вдруг Мария. Ее проекты бывают неожиданны и иногда необязательны. Впрочем, пойти повидать сестру Амелию… почему бы и нет? Конечно, да!
Она монахиня, точнее, religieuse: то есть монахиня в миру. «Младшая сестра бедных»: по названию ее ордена. Дети устремляются к ней, заслышав ее голос и легкие шаги особенной монашеской походки, быстрой, летящей. Дети спешат к ней: уцепиться, повиснуть – и выбраться, может быть, из ситуации их жизни, тревожной и странной, хотя другой они и не знают. Сестра Амелия принадлежит, впрочем, не кому-то отдельно, а всем.
Она итальянка. Ее мечта – работать в Африке. Вот уж где бедность, вот уж где нищета. Но и здесь своя бедность: и здесь интересно.
Это знакомо. Когда обнаруживается вторая чаша весов (с надписью: бессмертие; это бывает к середине жизни), то выясняется, что все положения человека имеют один и тот же вес. Один грамм, вероятно. Один миллиграмм. Хотелось бы написать об этом подробнее.
А Мария хочет рассказать сестре Амелии обо всем, подарить свой рисунок. Мы вместе, и мы дружелюбны: наш маленький драгоценный отдых. Возобновленье надежды.
Не хочет ли Мария принять участие в паломничестве? Ну, об этом грандиозном проекте мы еще поговорим. А мне сестра сообщает – осторожно, щадя мое самолюбие, если оно еще есть, – что у ордена есть «банк одежды», что ей много приносят хорошего подержанного платья. Что я сказал бы, если бы мне предложили воспользоваться такой возможностью?
Ну, мы еще успеем об этом поговорить. А она тем временем приготовит мне небольшой пакет.
– Сестра Амелия, вы обращали внимание, на что намекает название этого учреждения?
– В самом деле… Об этом я не думала, но сейчас…
I.N.R. Не хватает только одной буквы i. Впрочем, без нее смысл гораздо шире. Вселенский.
– A bientôt, Marie.
– A bientôt, chère sœur.
– A bientôt !
В том же году сестру Амелию перевели в Африку. В Заир. Но скоро там началось такое!

– Где твой рюкзак? – говорит Маша. – Я хочу видеть твой рюкзак!
Мимо корпусов с открытыми окнами, лицами, креслами. С горшками герани на подоконниках. С остановкой у фонтана: Маше хочется бросить камушек в воду. Одна из любимых ее игр на берегу Марны. Да и кто не любит бросать камешки в воду? Особенно плоские, чтобы они подпрыгивали?
Мимо каштановой рощицы, вернее, через нее, настолько густую, что солнце не проникает сквозь зеленую массу листвы. Похоже, что и воздух не проникает: здесь после полудня душно, как в комнате.
Маше весело: такой рюкзак! Ни на что не похожий! Во-первых, пять кармашков с пятью молниями. И кроме того, главное отделение с тесемками. Ну-ка, что тут?
Пластмассовая бутылка!
– L’eau ! – говорит Маша. Вода.
Зубная щетка !
– Les dents ! – весело кричит Маша. Зубы!
Ножницы! Гребешок! Ножик! (Осторожно, осторожно!)
Коробочка.
– Это что? – спрашивает Маша по-русски, нарочито произнося «ч», словно француженка.
– Соль.
– Покажи.
– Хочешь попробовать? Да?
Ой, какая… в самом деле соль. Маша морщится, высовывает язык, чтобы вытереть его. О рукав, например. О салфетку, всегда висящую у нее на груди.
– Это что?
– Библия.
– L’église ! – соглашается Маша. («Церковь»).
– Это что?
Записная книжка, еще, кажется, молитвенник, еще какая-то книга. Куртка, шапочка, полиэтиленовая пленка (3х4 метра, если развернуть). Свитер.
– Кто купил?
Неясно, чтó Маша вкладывает в абстрактное понятие «купли». По-видимому, для нее – это право взять понравившуюся вещь в магазине. Она думает, вероятно, что такого права у меня нет. И не очень ошибается.
– Это что?
Спальный мешок. Хлеб. Несколько яблок.
– Хочешь? Мм… нет, не особенно.
– А это что?
– Посмотри-ка сама, догадайся!
Маша сжимает пакетик в руке, поднимает глаза к небу, улыбаясь ангельски, и восклицает, словно мысль пришла ей неожиданно:
– Bonbons ! (Конфеты).
– Правильно!
И если прочие предметы, подержав или коснувшись их, Маша отдает обратно, то конфеты просто откладываются в сторону: ясно, что они для нее, тут и спрашивать нечего.
Ну, еще банка с сардинками, карандаш, ручка, тюбик с клеем, веревочка… иссякает и содержимое мешка, и интерес. Пойдем дальше. Пойдем посмотрим, что за конфеты. Пакетик открыть нелегко, и еще труднее развернуть конфетную бумажку. Ничего, вместе с папой как-нибудь…
– Пойдем дальше!
Теперь – по левому полукругу аллеи, мимо той же рощицы и фонтана с ленивыми красными рыбками. Войдем через главный вход и в огромном больничном лифте поднимемся на второй этаж. Это одно из событий дня: Маша нажимает на кнопку, и лифт, вздрогнув и загудев, ползет вверх. Такая махина! Нужную кнопку надо показать и дотянуть до нее непослушную руку. На этаже – коридор, заставленный зелеными растениями вдоль прозрачной стены процедурного зала. Там люди: эти крутят педали, тот сгибает и разгибает ногу с помощью планки на пружине. И морщится. Чуть дальше – дверь больничной часовни. Вероятно, выгороженная часть того же зала, теперь с престолом и цветными стеклами в окнах. Здесь немножко приторный запах недавно натертого паркета. Аккуратность, чистота. Немноголюдность.
Итак, зажжем маленькую парафиновую лампадку: это непросто и не сразу. Но зато потом весело смотреть на зеленый огонек. И в окно: отсюда виден весь двор, аллеи, ворота и часть улицы Сен-Мориса, уходящая вдаль. Кресла на колесах, гипсовые утолщения на руках и ногах. На шеях. Белая марля на голове. Больница нашей жизни.
– Пойдем дальше!
Любимая машина фраза. Но сначала она показывает на огонек: надо задуть, и она дует, и задувает-таки, наконец.
В корпусе появились лица из внешнего мира: некоторые родители приехали после работы. Дети очень внимательны к этим подробностям: папа такой-то, мама такого-то. Особенная ценность родителей – при хронической нехватке своих собственных. Особую ценность я представляю, конечно, для мальчиков: они начинают держаться ближе, подъезжают на креслах и разговаривают. Рашид, Бернар, Седрик. И немой Филипп, объясняющийся – довольно ловко – с помощью аппарата: нажимая на клавиши, можно составить фразу на полоске экрана:
BONJOUR JE MAPELE FILIP BONJOUR CA VA
Дети, конечно, растут : тела все тяжелее. Уже и вдвоем Лисинда и Мария-Кристина едва могут переложить Зульфию с кровати в резиновую ванну. Правда, есть теперь аппарат, что-то вроде миниатюрного подъемного крана. Можно поднять, приподнять, переместить человека.
После труда мытья потрудимся за ужином. Большие окна открыты, зала столовой стала почти верандой, выходящей к цепочке деревьев и стоянке автомобилей. Еда занимает много времени, по крайней мере, у половины обитателей. Под тарелку кладется резиновый кружок, если ребенок ест сам: теперь она не уедет из-под ложки в сторону, если рука слишком сильно нажмет. Салфетка на шею (салфеток – гора). Впрочем, если предписано оставаться в твердой скорлупке сидения кресла, то ставится столик на особо высоких ножках.
Детей всего около двадцати: лето. Уехали на каникулы с семьями. И еще несколько человек собираются в великое и дальнее паломничество (кстати, что это такое? Ну, путешествие). С сестрой Амелией! На пять дней! И Мария тоже едет! И я тоже! Если, конечно, найдется место…[1]
Быстро едящие дети уже разъезжаются и расходятся. Несколько их отодвинулось в угол с телевизором. А мы еще доедаем кефир, и еще этот компот… Впрочем, вкусный.
Уф.
Ну, хорошо, можно теперь погулять. До ворот – и обратно.
Впереди едет на своей кровати Рашид: сам. Лежа на животе, он вращает колеса руками. Вслед за ним медсестра Лисинда толкает кресло Виргинии, а рядом с ней Кристина везет Анну. Андре – ему лет двенадцать – предпочитает идти на костылях рядом со взрослыми. И Натали тоже, держась за руку Вероники, идет, поворачиваясь всем телом, каждый шаг ее уносит немного в сторону. Франсуаза везет молчаливого, всегда погруженного в печаль Армеля, рядом с ними едет самостоятельно Кристоф, его брат. Добродушный Бернар блестит своими роскошными очками; его кресло толкает Пьер, единственный медбрат, вносящий оживление в среду медсестер и немного избалованный легким успехом. Маша и я замыкаем шествие-прогулку: одетого в белое персонала, в светлое летнее и в отстиранное от всякого цвета – детей.
Разговоры, шутки и смех.
Приветствия пациентов из окон минуемых корпусов: некоторые там живут здесь долго.
Завершается день нашей жизни. Пора возвращаться в корпус I.N.R. укладываться спать, а перед этим:
– Бернар, на горшок!
– Зульфия, Анна, Мария! На горшок!
Все как один. Очень важное дело! Почти начало мифа. Маша, кажется, думает, что ее помещают в больницы и приюты из-за бывающих в постели пи-пи. Из-за бывавших. Поэтому она так старается, так хочет исправиться. Успех на горшке вызывает


радость, неподдельный восторг, взрыв надежды на возвращение.
Вдруг кто-то захотел: звонить по телефону домой! Ну что ж, в холле при входе есть телефон-автомат. И у кого-то есть и монета! Звонить по телефону! Звонить домой! Домой!
Общее движение увлекает и Машу: звонить! Звонить маме! Может быть, она…
К телефону образуется очередь. Пять, семь, одиннадцать… сошлись, съехались, ждут. Ждут терпеливо. И печальный черный Армель на кресле, и его брат Кристоф тоже приехали и встали в очередь, хотя их родители, кажется, не во Франции, кажется, их родителей… Печальные черные братья.
Не так-то легко набрать номер: тут еще старомодный диск. Впрочем, своего номера никто, вероятно, не знает – не помнит. Но надежда делает все препятствия несуществующими. Трубка достается наконец Бернару, и он громко в нее кричит:
– Pépé, Pépé, bonsoir ! Ca va ?
Все внимательно слушают его разговор с дедушкой. И с мамой, и с папой. Получает кусочек своего счастья и Маша.
– Мами! – кричит она, прижимая трубку к груди изо всех сил. – Мами! C’est Marie! Ca va? – Ей отвечаю я, немного в сторону, немного изменив голос:
– Ah, c’est toi, Marie! Ca va! Tu es où? (А, это ты! Как дела? Ты где?)
– A l’hôpital.[2] Tu viens me voir? (В больнице. Ты придешь?)
– Oui, bientôt. Bonne nuit, chérie, je t’embrasse, au revoir. (Да, очень скоро, спокойной ночи, дорогая, целую тебя, до свидания).
– Au revoir, – тихо отвечает Маша. И еще слушает: не скажут ли ей что-нибудь еще. И отдает трубку Седрику: он тоже звонит домой.
Уф, такой подъем настроения требует выхода. Давайте поиграем в мяч. И Анна, и Виргиния с нами, и Бернар. Может быть, ловкости нам не достает, но интерес наш не меньше, чем у детей, играющих в мяч во всем мире, в садах на зеленой подстриженной траве или на битом кирпиче пустырей.
Каждый получит этот мяч. Конечно, и Маша. О, как нелегко
его бросить! Удачно взмахнула – а мяч остался в сжатой руке.
Разжала – а взмахнуть не успела, и мяч упал на колени и скатился на пол! Но все равно интересно.
Анна бросает мяч превосходно. А Бернар думает, что лучше всего держать мяч в руке. Ему кричат:
– Бросай, бросай!
Волна укладывания в постель достигла нашего конца коридора. Восемь, почти девять, десятый час.
– Tu viens demain? (Ты завтра придешь?) – уже беспокоится Маша. Ее соседки Зульфия и Элен внимательно слушают наш разговор.
– Приду! Пойдем гулять далеко, пойдем в Parc floral: смотреть цветы. И бабочек: там устроен вольер для бабочек-капустниц.
– Tu viens? – еще переспрашивает Мари, вслушиваясь в тон ответа. Если словами можно обмануть, то тоном голоса, там, что на самом дне…
– Приду после полудня. После обеда сразу пойдем! Спокойной ночи, моя дорогая дочь. Отче наш…
– … иже еси на набеси…
До половины – наизусть. А затем уже как-то не совсем все, и не так уверенно. Ну, ничего, первая половина – самая важная, богословская.
В медленных летних сумерках я пошел в свою спальню. Она возникла у пересечения двух аллей Венсенского леса, Saint-Louis и Tribunes. Здесь деревья, кусты и крапива спрятали уютнейший уголок. Лежащего на земле с прохожей части аллеи не видно. И даже с высоты конского крупа: параллельно аллее пролегает дорожка для всадников, и рано утром по ней проезжают конные жандармы. Их конюшни и казармы – напротив Венсенского замка.
Легкий вечерний бриз. Господь благословил это место тишиною и миром.
Ночь под светлым парижским небом. Многое соединилось тут вместе: где-то растущий дуб святого Людовика, под которым король отправлял правосудие. Древний дуб недавно посажен и еще не имеет мемориальной таблички.[3] Необычные крики птиц: кажется, фламинго в зоопарке, он неподалеку. Оттуда доносится рыканье – видимо, львов. Волны мелодичного звона, словно тончайшие стеклянные сосуды или трубки ударяются друг о друга. Загадочный звон объяснился во время одной из прогулок, когда мы увидели буддийский храм. А вот зоопарк нам не очень пригодился: Мария боится больших зверей, слон привел ее в трепет. Впрочем, и крупных людей она опасается.
Независимость не имеющего ничего. Она плодоносит особенного рода наслаждением: мой дом теперь всюду, не нужно вечером возвращаться, ни торопиться утром. Весь мир стал домом.
Дитя мое, Мария, к нашим жизням приложены великие и страшные силы, цель которых нам неизвестна.
Медленно наполняясь сном, я еще думаю, что страдание Маши менее остро, чем детей, инвалидами ставших: они помнят ловкость рук и ног, утрата печалит. Лучше не иметь, чем потерять.
Как странно, что бóльшая немощь другого подчас утешает! «Маша инвалид на 80%, но ей все-таки можно быть в сидячем положении, все-таки она жует пищу, не раня языка и губ, все-таки…»
Утешает, что твое бедствие меньше, чем несчастье другого! Даже сообщает некоторое превосходство, приглашает тебя оказать покровительство пораженному сильнее. Это открытие аббата Пьера: помоги тому, кто несчастнее тебя. Бедствием другого можно лечиться: на этом строится целое направление в психотерапии. Монашество знало это уже в IV веке
(Дорофей из Газы и его больница).
Благополучный день: благодарим Бога, что не было приступа эпилепсии (врачи говорят, что она). К этому мучению дочери я особо чувствителен.

В конце концов… кто мы… зачем мы… и где мы? Что лучше: быть в космосе – или от него отделиться теплой постелью, крепкой стеной и дверью, незыблемостью повторяемости жестов физиологии.
Мне тоже дан уют, но другого рода: ты еще жив в этом мире, но ему не принадлежишь. Твоя душа уже проросла куда-то в иное (в вечность, в бессмертие). Твое счастье уже оттуда. Каждому свое.
Капли падали с легким шлепком на спальный мешок, я ленился проснуться, надеясь, что это роса с деревьев, почти умолял дождь – перестать, не начинаться.
И в то же мгновенье вскочив, едва успел развернуть пленку (3х4 метра): ливень хлынул, да так, что вода ощутимо полилась потоком по ту сторону хоть и тонкой, но прочной стенки пленки. Кустарник и деревья гасили порывы ветра, гром же и молнии внезапной ночной грозы ничего особенного в ситуацию не вносили.
Вода проникала повсюду, и даже внутрь самого полиэтиленового кокона, – через мельчайшие протертости от камешков и веточек. Вода лилась по земле, и я начал подумывать о бегстве.
Тьма и вода, молнии и гром.
А на краю леса стоит каменная беседка, вернее, стена и крыша: два других угла покоятся на столбах. Стена, правда, не доходит до пола почти на метр, и ветер свободно гуляет по всей конструкции. Она продумана так, чтобы в ней нельзя было бы поселиться. Но можно переждать дождь.
Беседку, конечно, заливало водой. Я взлез на каменную скамью. Молния вспыхнула, и я увидел, что на ней стоят еще люди, и ближний ко мне – повернувшись лицом к стене, подставив непогоде спину.
– Ca va? – сказал я соседу. – Veux-tu un peu de plastique? (хочешь немного пленки).
Поколебавшись, он взял протянутый угол и держал его, наступив ногой на нижний край. И так получился занавес, превосходно защищавший нас от шквала ветра и воды.
Неистовство природы длилось.
А потом вдруг все стихло. Небо расчистилось и оказалось утренним, с зарозовевшей полоской на востоке. Люди расходились. И мой ночной знакомец – с небольшой бородой, за сорок лет, Жерар, – надел рюкзак и ушел в сторону леса.

Свежесть влажной листвы и земли.
Я вернулся на место ночлега и затем, перейдя route de la Tourelle (начало Национальной дороги №34), оказался на территории новых посадок, широких аллей с конскими тропами. Аллеи сходятся к большому кругу из кустов роз; от него хорошо видно постепенное снижение местности к замку и Парижу на горизонте.
Белесая башня донжона и крутая крыша церкви. И так далеко видно. И так тихо. Еле-еле доносится гул кольцевой дороги, Периферика.
Еще нет никого.
Некуда спешить на рассвете.
Блаженное время. За эти годы отвердели привычки: чтенье одних и тех же молитв, во-первых. Как образ неизменности. Якорь. Затем несколько отрывков из Книги. Чтобы помнить о преходящести всего видимого, даже когда-то священного, даже заветов и клятв.
И бывает, что придет ощущение всем сердцем – нет, больше, всем существом, душою и плотью вместе – ощущение радикальности события смерти, его величия, его несравнимости ни с чем.
«Глядя оттуда» – как мельчают мгновенно происшествия в бедном видимом мире. Ни успехи, ни скорби, – ничто не выдерживает приложения этого масштаба.
Сегодня еще немного истории: тут древнее место Франции, хотя и не очень древние постройки.
Круг кустов красных роз.
Пойти побродить по брусчатке, поросшей травой, мхом.
Недалеко от казарм и конюшен я вижу Жерара. Он завтракает. И заглядывает одновременно в какую-то книгу. Мы ведь знакомы? Навстречу он не спешит, но разговаривать не отказывается. Он переносит меня вежливо и терпеливо. Из кратких ответов что-то складывается: около десяти лет тому назад имело место событие. Очень важное. Сказать прямо – откровение. Он раздал имущество, свою часть родительского наследства отдал сестре. С нею у него договор: каждый месяц она выдает ему небольшое пособие, на еду и на стирку-мытье. Зимой он ночует в ночлежке на улице Château du Rentier, не так далеко отсюда. Летом живет в лесу.
Читает себе Библию в разных переводах. Это самый загадочный текст. Словно пустой Ковчег Завета в храме, переполненном комментариями и переводами. Как же узнать, чтó – «на самом деле»? Было и есть? Археология текста не дает много: она сопряжена с критикой. Естественно. Она начинается с освещения темных сторон, это правда, но конечный результат – опять темнота. Если не помраченность.
Жерар остался сидеть на скамье.

Ров вокруг замка. Впрочем, уже давно без воды, превращенный в аккуратный газон. Над ним перекинуты мосты.
Церковь, Сент-Шапель (одна из многих, где хранились частицы Древа Креста и Венца; главная же – в Сите, неподалеку от собора Нотр-Дам). И она открыта! Вечером предполагался концерт, и теперь в нее вносили стулья.
Витражи горели в лучах поднимающегося солнца. Широкие и пространные жесты… трубы и ангелы… обнаженные тела низвергаемых в ад и ведомых в рай.
В огромных высоких окнах сиял и горел Страшный Суд.
Кажется, 16 век.*) А некоторые лица – словно раскрашенные фотографии. Это, конечно, следы реставрации прошлого века, когда увлеклись только что появившейся новинкой. Вон чей-то портрет, вмонтированный в диск солнца! Ну и ну.
Смешались и соединились эпохи. Смотри, смотри, с северной стороны: ангел у престола раздает белые одежды мученикам! А напротив, с юга – ангелы с серпами, они жнут созревшее поле! Это сбор урожая душ. Уже и под твое тело подсовывается лопата, чтобы швырнуть его в печь тления. Мякину – в огонь.
Скоро полдень, по местному. Пора идти в I.N.R. Там – «шестой час» новозаветного времени.

После перевода Мари из приюта в Шампани в неизвестный приют в департаменте Ёр (Eure) в 1993 году я ее больше не видел и по сей день, 26 апреля 96-го. Попытки найти ее натолкнулись на молчание. На советы знакомых действовать «через прокуратуру».
*) 1558.
Ну вот, скучное человеческое правосудие. Как же быть с неисповедимой волей Творца… в чем она, где она… неужели она уступила теперь место маленьким поступкам и мыслям людей, их скучной зависти и страхам? Или смысл происходящего гораздо дальше, – это не второе и не третье звено причинности, а сотое/энное?

18 мая Марии исполняется 20 лет. Следующие странички – почти дневник оставшихся трех недель. Может быть, так образуется искомая

Зона ответа

27 апреля, сбб. Автобус довез меня до Ножана, расположенного на краю Венсенского леса. Я пошел к нему, чтобы выйти к Сен-Морису кратчайшей дорогой. Меня окликнули из автомобиля. То была Франсуаза, из ассоциации гидов Нотр-Дам де Пари, в которой я тоже записан. Оказывается, она живет здесь, рядом, возвращается с покупками, и – если я не тороплюсь – она приглашает меня позавтракать в полдень вместе с ними.
Дружественный и сердечный тон. Муж Анри и 20-летний сын Лоран. Есть еще дочь – 30-летняя Патрисия. И еще был ребенок – первенец Марк, умерший двадцатилетним. Сейчас ему было бы 32.
Он родился инвалидом. Правда, сначала в это не верили. Вот он, улыбающийся, на фотографиях, вместе со счастливой матерью. Я слышу внутренний отклик на похожесть судеб моей дочери – и этого мальчика; на эту связь между целью моей сегодняшней поездки – и неожиданной встречей с его семьей. С историей их сына.
Когда Марку исполнилось 20 лет, он был переведен в приют в Бельгии, во Франции для его возраста не нашлось свободного места. Там он вскоре скончался.
Он продолжает жить в своей семье: «Ему было бы 32 года…»
Нужно ли распространить на Машу это сходство двух жизней? Может быть, она умирает, а я ничего и не знаю? Уже умерла?.. Я был встревожен и опечален.

Франсуаза отвезла меня в Сен-Морис на автомобиле.
Малолюдность корпуса I.N.R. Покой и отдых субботы. При входе ожидают каких-нибудь встреч две девочки на креслах, две Сабрины. И Седрик такого же возраста.
Далекий плач в глубине бесконечного коридора.
Франсуаза отправилась расклеивать объявления о благотворительном концерте в Сент-Шапель, в церкви замка. Организуемом «Белыми бабочками Венсенна»: это ассоциация, заботящаяся об умственно отсталых детях. И о взрослых тоже – о тех, которым удается вырасти.
Достался и мне листик с объявлением.

Мимо аллеи святого Людовика. О, как все изменилось за пять и шесть лет… Моя спальня заросла ежевикой, крапивой.
Через множество гуляющих, играющих. Пускающих змеев. Дремлющих на солнце.
Розы еще не распустились.
Иссиня-черная крыша церкви, ее белые стены и пинакли. Седой донжон. Сент-Шапель оказалась закрытой; миновали часы организованных посещений. Впрочем, витраж с Раздачей белых одежд виден и снаружи, с северной стороны хоров. Я пошел посмотреть.
И опять эта брусчатка с проросшей травкой. Опять тишина и колкие крики галок над шпилем. У меня сжимается сердце, и слезы подступают к глазам. Если б узнать мне этот секрет моей души: почему она всегда так отзывается на эту встречу с местом? Быть может, что-нибудь объяснилось бы?

29496 La Caverne. Приготовляя ужин, копаясь в бумагах, вдруг вспомнил о знакомстве в Шалон-сюр-Сон: с адвокатом, защитившим когда-то убийцу от неминуемой гильотины. Вскоре смертная казнь во Франции была отменена.
Его-то и разыскать и попросить заняться /нрзб./.

4 мая. Концерт в Сент-Шапель Венсенского замка. Церковь полна, люди стоят вдоль стен. Витражи, гаснущие вместе с наступлением ночи. Пока идет исполнение грандиозного Реквиема до минор Керубини. Хор, стоящий тремя ярусами, оркестр. И снова трубящие ангелы, и ангелы-истребители. Звезды, упавшие с неба, камень, поверженный в море, гибнущие корабли, тонущие люди. Господи, помилуй нас. Хор и оркестр, и витражи, и все вместе:
– Кирие элеисон!
И все это организовали Венсенские Белые Бабочки.
Простота жеста Алена Буржено (Bourgenot), дирижера: после «Концерта для арфы» Генделя арфа осталась стоять, занимая место пульта. И сам дирижер вместе с другим музыкантом унес инструмент. Вероятно, немногие дирижеры смогли бы стать на мгновение рабочими сцены: слишком силен гипноз «комильфо Главного Лица». Крепки марионеточные нитки Роли.
Но вот, есть же свободные люди.
Прозвучала нота, не предусмотренная партитурой концерта. Исполняемого в пользу умственно отсталых. «Малых сих».

8 мая. Бомбардировка моего водосборника моими же дровами. Ее произвел какой-то прохожий в разноцветном спортивном костюме. Это событие стоит упомянуть, поскольку сегодня – годовщина окончания Второй Мировой. Вечером – в семье Франсуа и Мирей В., давних знакомых, друзей. Неожиданный разговор о Галилее. О его неловкости и заносчивости, неумении повести дело, вовремя уступить. В общем, сам виноват.
Мне и прежде казалось, что процесс Галилея продолжается. Как и война протестантов и католиков.
Это, между прочим, довод в пользу историчности евангельских событий: время от времени конфликты той эпохи проступают вокруг нас. Хотя распределение ролей бывает совершенно иным, неожиданным и парадоксальным. В деле Галилея Папа был, по-видимому, первосвященником и Пилатом вместе, кардинал Беллармин – Никодимом, и тпд.
Но кто мог бы провести границу между волей Бога – и волей людей, между откровением – и человеческим знанием? При приближении к ней она расплывается. Казалось бы, эти разногласия и сама проблема должны сниматься догматом о двух природах Христа, неразделимых и неслиянных. Божественной и человеческой.

В. тоже ничего не знают о местонахождении Марии, ни о ее состоянии.
Их семья – маленькое чудо: девять детей! И уже начинает очерчиваться продолжение: старшая дочь, очевидно, отделяется в самостоятельную жизнь.
«Кому дано, тому еще прибавится, – говорит Евангелие. – А кому не дано, у того отнимется и то, что думает иметь». Первую половину этого изречения я вспоминаю, глядя на чудесных детей В., – и к ним еще присоединяются дети соседей, и товарищи по школе, и дети из их прихода св. Августина. Вторая часть изречения – очевидно, для меня, потерявшего следы единственной дочери-инвалида.

9 мая. После многих хождений и ожиданий получил вид на жительство до 2005 года. Случайно по радио – интервью с молодыми москвичами на пл. Маяковского (там тоже праздник окончания войны):
– Пришли мы сюда пивка попить, повеселиться, погулять…
Боже, как их жалко, как всех нас жалко с нашим пивком и цепляньем друг за друга.

11 мая. Столько моего прошлого в моем настоящем. Кажется, что жизнь – это путешествие по кольцевой дороге, и среди незнакомого и перемен я кое-что вдруг узнаю.
Отстойник памяти: прошлое гуще настоящего.
Certaine densité du passé, celle d’une réalité vécue.

Le 12 mai. La généralisation impose une attitude type, avec ses jamais et toujours. D’où sortent des préjugés, des rigidités, des idéologies. Et pourtant, c’est l’essentiel de l’activité de l’esprit.
L’affaire Galilée contient une possibilité de réconciliation. S’il dit, ‘Et pourtant, elle tourne!’ on répondra calmement avec un sourire : lui aussi, il tourne (le soleil) Si l’Eglise insistait acharnement sur ce point c’est pour préserver ‘le vrai’ de notre vision du monde. Mais, curieusement, un historien de l’Eglise préfère d’attaquer l’évidence même et écrit, ‘Galilée n’a pas été inquiété’. Dommage. Son angoisse, son malheur, sa folle espoir, faut-il chercher à les gommer ?
Трогательная комичность парадных портретов 17, 18 веков. Даже еще и 19-го.
Птичья пестрота костюма.
Отставленная в сторону нога в белом чулке.
Надменный поворот головы.
Казалось, так будет всегда.
Хотя, казалось бы, известно из истории о прекращении многих династий власти. «Но ведь то они, те, а теперь я, я…»

13 мая. Трилогия о Марии. I. Le labeur de Marie. (труды Марии). Ее самый счастливый день: в 1992 г. мама и папа приехали в приют в Тур-сюр-Марн, и потом все вместе оттуда уехали. Это ликование, восторг, счастье 16-летней Маши! Не только ее увозили, как она думала, из приюта, но и ее любимые родители воссоединились. II. La zone de réponse (читаемая в сию минуту). III. «Уходи ты первый». Последнее свидание с дочерью в феврале 93-го. И возвращение к событиям 80-х: Маша утонула (сент. 84); поездка в Фатиму и «дорожка покаяния»; спуск с Пиреней к Лурду, мимо атомной электростанции (начало темы предчувствия Чернобыля, 26.4.86). Результаты? Уже те, что эти усилия (поездка в Фатиму и Лурд) вспоминаются как события жизни.
Мы помним особенно ярко времена интенсивной надежды: это время свободы.
И в то же время – растительность и инстинктивность (травянистость и животность) человека: о, бедный я, бедный! Владение неизвестно кого. О, история человечества – это история стараний увеличить расстояние между импульсом и поступком, и заполнить эту полосу моралью, законом, философией, обычаями. Теперь еще и наукой, и политикой.

13 мая. Богослужение в Американском соборе в память умерших от Спида. Чтение о добром Самарянине: о жертве разбойников. Среди жертв этой болезни я знаю и десятилетнего ребенка, заразившегося от матери, уже умершей. Он ведь не причем, и Библия говорит, что дети за родителей не отвечают, а вот ведь… (странно вспомнилось, что эта формула была провозглашена официально в сталинское время; словно тирану пришла на память учеба в семинарии).
Болезни века и их загадочные названия. Séro+ – анаграмма éros;
Русский спид – по-английски скорость; aids – «[он] помогает». И эти споры о приоритете открытия, и эта лихорадка исследователей и врачей, и эти миллионы долларов и тысячи мертвых… обличающая болезнь, обнаруживающая половые органы, их «правильное» или «неправильное» употребление.
Перед смертью от Спида – сильное страдание больного от холода, замерзание человека. Медленная остановка его. Прекращение.

Мое новое состояние, которое я назвал бы «непроходимостью мысли». Сонливость при чтении, как если бы то было следствием перенасыщенности внимания и памяти. И верно, я не жду больше ничего «принципиально нового» от чтения. Теперь все какое-то нескончаемое уточнение деталей. И многие детали его не выдерживают: эти все предположения, заимствованные и добавленные для полноты и законченности.
Увы, наше знание, увы, мое знание – исчезающее, словно роса, словно нежный туман. И опять остается прозрачное стекло и тьма космоса за ним (образ и переживание в мои 18 лет).
S’appuyer sur le raisonnement d’autrui ; c’est facile de suivre un sentier tout fait, préparé. C’est du repos.

17 мая. В возрасте двух лет Маша едет в Грецию. Ирина и я, Маша, мы все вместе оказываемся в блаженной Фуникунде, где нас охватывает ощущение счастья без всякой видимой причины. Оттуда мы приезжаем в Дельфы, в место какого-то «братства», о котором осталась память в названии. Дельфийские игры, пифия, «познай самого себя». Дельфийский стадион. Вот что-то написано на пожелтевшем листке.
Тут проходили атлеты
тяжелой походкой победителей
и побежденных
с венками из лавра на голове
символ бессмертия
вечной славы
вечная память
веет легкий утренний ветер
мелкая травка и мох на камне сидений
ни атлетов ни зрителей ни пифии
эта дверь в вечность закрылась

Впрочем, вид и дали здесь хороши. Пифии поверили: Сократ, Эдип, Софокл, Фрейд, мои знакомые К. и Т. … Отсюда изошло новое духовенство бессознательного. Древнее лекарство в новейшей упаковке: выслушать и не осудить.

Oh, ma pauvre liberté humaine, toujours dédoublée d’un piège.

18 мая 96. La Caverne. По святцам, сегодня память мученицы Ирины. И в этот день двадцать лет тому назад в клинике Режанс в Мезон-Альфоре, на берегу Сены и Марны, я поднимался по лестнице.
Как до изнеможения долго я ехал на метро, извещенный о рождении дочери, Марии, ребенка. Очевидно, я тоже рождался в эти минуты: опять, в который раз. В дребезжащем вагоне метро рождался отец. И, как и Мария, отец родился недоношенным. Должно быть, я не имел в себе зародыша «отцовства»: выросший без отца, я не знал, что это такое, что значит им быть: я никогда не видел его вблизи.
Впрочем, видел и даже провел один день вместе, в возрасте семи лет. Один день.
Семимесячная Маша была немедленно крещена: в клинике работала Наташа, сестра диакона Semenoff’a, сразу позвонившая священнику Полю Пуарье. Опасались, что младенец не выживет.
Может быть, в этот момент малюсенькое существо взяло меня, 31-летнего, на буксир, стало моим мистическим локомотивом?
Признаться, мое новое положение усилило мои страхи: я определенно не справлялся ни с чем. Комната на чердаке не годилась, заработка на квартиру не хватало. Бесконечный упор без отдачи. Отягощенный московскими привычками. Впрочем, самое трудное, причина всех бед было отсутствие ясного представления, что ценнее чего и что же теперь делать. Самыми главными хотели быть, как это обычно в момент кризиса, природные инстинкты и их социальные продолжения. Духовный Египет казался единственной страной в мире. Ни Моисея, ни Христа.
Крохотная Мария переведена в соседний городок Кретей в больницу и положена в «инкубатор». Ну, кажется, все устраивается, ну, обойдется, ничего! И, кажется, нас приютят в Монжероне, на «мельнице Санлиса», на реке Йер. Русские эмигранты там когда-то устроили детский дом, теперь он пустует (почти), и еще существует ассоциация. Вот и квартира: бывшая сторожка из двух помещений, и круглая башенка над ними: вот там-то все и будет хорошо.
Там, однако, болезни продолжились. Жизнь пересекала полосу несоответствий: моих представлений о себе самом – и представлений обо мне окружающих. «Это они виноваты, окружающие: не ценят, как должно». Да и французский язык не так легок, как казался в Москве. «Это он виноват… гм…» Да и литература, оказывается, вовсе не самое лучшее средство социального продвижения: в Москве это революция, жизнь или смерть (и обожание читателей, а еще лучше – читательниц), а на Западе – ну, занятие, одно из многих, «если уж ничего другого не умеете…»
Твердая почва – хотя бы чужая – казалась песчаной ямой. Вместо цветущего райского луга – так надеялось, верилось, глядя из Москвы – навстречу высунулся экзистенциализм с его «ничего не поделаешь, попался!»

Маленький локомотив Марии меня вытаскивал. И вытащил бы, если бы.
Если бы вытащил.
Ей хотелось ползать, как и всем младенцам. Но не очень-то получалось. Я ползал вместе с ней за компанию, чтобы показать, научить. И нам бывало смешно и весело!
Мария вытягивала своего родителя – в отцы. Из канавы – на ровную поверхность. Ну, еще чуть-чуть! Еще… поползем… подождем… понадеемся!
Но осенью 78-го она сильно испугалась. Во время семейной ссоры. Ничего конкретного не произошло. Только что-то в ней «закрылось». Так я пережил этот момент. И тогда-то, я думаю, она и остановилась в развитии.
Другими словами. Родителей можно представить как будущее их ребенка. Он, развиваясь, «идет» им навстречу. Они его «ждут» и все время «зовут» к себе.
Мария вдруг увидела, что ее не ждут. Вернее, «там» происходит что-то страшное. «Туда не надо и нельзя». Остановился и я: локомотив меня уже не тащил. Он ведь и не ожидал, что ему вставят в колеса палки!
И так тяжело, и все время в гору, а тут еще…
Впрочем, другие считают, что травма произошла в момент рождения, что нужно было делать кесарево сечение.

Иные расскажут иначе: одна волна подхватывает и несет, другая захлестывает и топит.
Несет спасенного, топит тонущего.
Одному – религия личного Бога, другому – религия судьбы и случая.
Да и нам – то 20, то 30, то 50 лет.
Да и страны – то Россия, то Франция, то Германия. А то и Америка.
То коммунизм, то капитализм.
То нельзя, то можно, то вредно, то обя-за-тель-но!
Время веселой весенней травы. Время ягод в кисти. Время одиноких деревьев. Время пустыни.
В юности меня очаровывали Экклезиаст и Иов. Гефсимань с ее отреченностью. И оцепенение всех после Голгофы. Готовили ли меня к будущему? Или во мне мое будущее – насаждали? Другими словами, помогли мне не умереть под лавиной и мусором, или воспользовались моей доверчивостью читателя?

Что бы такое особенное устроить сегодня в твой день рождения? Пригласить тебя, драгоценная дочь Мари-Маша, погулять по берегу Марны? Побросать камешки в воду? Пойти поесть картошки фрит, запивая ее кока-колой!
Мысль неплохая, хотя не оригинальная.
В приютах обычно приготовляется торт, и со свечками, и вообще. Всем развлечение: и обитателям, и приходящему персоналу. О, дитя мое, где ты? Уж не предстоит ли тебе путешествие в дальний приют для инвалидов старше 20 лет. Все дальше и дальше, все реже свидания. Все труднее пере-привыкнуть: связь с Землей утоньчается необратимо, ей все легче прерваться. Последнее путешествие в твой /нрзб./.
Течение дней относит неумеющих в камыши, и их там затягивает ряской и тиной. Как быть душе, которая себя не может выразить? Ведь даже и умевших, и громко кричавших, и кричащих еще, – и их тоже /нрзб./.
Крик на кресте: «Почему Ты меня оставил?» В наше время комментаторы спешат отвлечь внимание от этого места. Замазать его прямой смысл, фундаментальный для человека кричащего. Потому что не он главный в истории, главный – выпивающий и закусывающий. И его беспокоить нельзя.

19 мая. Память Иова Многострадального. Дочь пророка Осии зовут Лорухама. «Непомилованная» в переводе. Но пока перевод не сделан, ее зовут Лорухама. Десятки поколений прошли, не узнав перевода.

Тридцать лет тому назад я думал о персонаже, о несуществовавшем человеке «Мария Дементная». Почему-то он имел ко мне отношение; вплоть до того, что он, вероятно, это я сам, несмотря на женское имя. «Отстань от меня, Мария Дементная!» – любила пошутить красивая нервная В. Шесть или семь лет спустя это была уже «Марина», дочь персонажа, героя Омозолелова, обреченного на смерть.
Спустя еще годы – Мария родилась у Ирины.
Спустя шесть лет, однажды я увидел, вообразил, узнал, понял, что она – образ и портрет моего состояния души. Ее инвалидность – моя внутренняя.
Потому-то я и противился операции Машиных ног в феврале 93-го: я полагал, что изменение и исправление моего духовного состояния повлечет за собой исправление психомоторики ребенка. Выздоровление. Хотя и не сразу.
До сих пор сожалею об этой операции. У нее были свои доводы, конечно: если не сделать сейчас, то потом будет поздно, мышцы затвердеют и ноги останутся скрюченными, сжатыми, а в таком состоянии трудно мыть.
Я-то сравнивал только, чтó «наука знает» и о чем она пока и слышать не хочет: это же мышь и – гора! И вот наука определила, что развитие Марии остановилось из-за погибших клеток мозга. Навсегда. А спустя несколько лет заметили, что нет, что эволюция продолжается, Мари запоминает новые слова, движения и ситуации. Странно: ведь этого не должно быть. Но уже некому это сказать, некого позвать, чтобы увидели. Уж нет сил еще к кому-нибудь обращаться.

Ну, хорошо, уже идет вечер, уже скоро поползет в долине Марны голубоватый туман. И накроет ночь наши усталые головы и сердца.

В 64-65 годах со странной тревогой и печалью я читал стихотворение Томаса Элиота ‘Marina’ (1930). Спустя годы оно вдруг вспомнилось, да еще как! Словно моя жизнь цитировала его, причем именно в виде событий. Или было пророчеством обо мне и о дочери, абсолютно темным тогда? Волновавшим уже, но не поддававшимся рассудку? Впрочем, не свойство ли это всякого пророчества.

What images return
O my daughter.
Что за образы возвращаются,
О моя дочь.
(…) Those who sharpen the tooth of the dog, meaning / Death клык собаки, означающий смерть.
(Девочка с собакой рядом с Машей, и тоже по имени Маша, по фамилии Клыкова, постепенно замещающая ее, природную дочь, в сердце ее матери.)
(клык собаки обернулся собакой Марии Клыковой)

let me
позволь мне
Resign my life for this life, my speech for that unspoken
Отдать мою жизнь за эту, мою речь за несказанное

and woodthrush calling through the fog
И певчий дрозд зовущий в тумане
My daughter.
Мою дочь.

«Отец и дочь» и «корабль и море»; «отец» становится «кораблем», а дочь Марина – морским пейзажем. Дочь, умершая во время путешествия. Растворение человеческих отношений в природных. Творение мира, население его человеком. Собой, в первую очередь.
«О, позволь мне отдать мою жизнь за эту…»
На ней ведь нет никакой вины. О, позволь.

*
Кажется, зона ответа незаполнима.
Из нее уже нельзя выйти.
Оставить место «для заметок» другому. Отдать ему написанное: не донесется ли уточнение через него? Через его хмыканье, удивление, радость, сострадание. Через его насмешку?
Через ровное дыхание засыпающего читателя. Через его сны.

Сижу и пишу в Нотр-Дам. У алтаря горят семь свечей в напоминание о семи монахах-траппистах, взятых заложниками в Алжире. Сейчас стало известно, что они убиты 21 мая.




ЭПИЛОГ

9 сентября 1996: в сегодняшней почте – письмо с адресом и телефоном приюта L’Arche (Ковчег): здесь находится «Мадемуазель Мари Бокóв…» Городок Вернёй-сюр-Авр, недалеко от знаменитого Дрё. На карте помечен и не известный мне «монастырь св. Николая» в том же местечке. Почтовый штемпель от 28 августа (Успенье). Почти десять дней письмо блуждало в недрах почты.
Сегодня – годовщина гибели о. Александра Меня. Еще письмо – от Данилы Петрова-Ляндо из Москвы. Он говорит о предстоящих днях памяти отца Меня. И вложил в конверт русскую книжечку Клоделя.
Адрес дочери и мой адрес на конверте написаны рукою ее матери.
Твоею рукой, Господи.

«Мосты» №2, 2004, Франкфурт.

[1] Нашлось!
[2] Иногда она произносит: l’hô-pipi-tal.
[3] Уже есть, уже есть: во дворе зaмка.