Thursday, June 02, 2005

VI. Бат Кол




Bokov Zona VI
Мое пребывание в Арле в январе 88-го было коротким, однако настолько насыщенным, что сегодня оно кажется посещением конца света. Если вы не фундаменталисты, то вы согласитесь, что страшный суд – это состояние души или части мира, а не финальный акт. Страшный суд прячется, так сказать, в мире, он вдруг всплывает на поверхность и становится видим. Например, Чернобыль: было замечено, что название места значит «полынь»; легко предположить, что это та самая «звезда полынь» Откровения (8,11), отравляющая третью часть вод. Между прочим, полынь по-гречески абсент, и я думал до Чернобыля, что речь идет о знаменитом алкоголе, сводившем людей с ума в начале ХХ века и в конце концов запрещенном, несмотря на то, что Пикассо извлек из него замечательных «Любительниц абсента». Все-таки жалость к людям – если не сочувствие к предпринимателям, чьи рабочие попадали под влияние этого напитка и снижали производительность, – взяла верх над вкусом и жаждой. И это трогательно в наш денежно-чувственный век.
Кроме общего фона есть, конечно, и личные причины. Мои личные, хотя поразительно те же самые в жизни других. Одиночество, например, которое я ощутил сегодня, когда моя знакомая не смогла пойти со мною в кино. Она помыслила, вероятно, по-современному – если уж в кино, то непременно и… тогда как у нее, кажется, были на этот счет другие планы. Нет-нет, уверяю вас, меня сегодня вполне устроило бы и просто поболтать. Но я не смог правильно объясниться. Впрочем, может статься, я выразился правильно, и симпатичная одинокая женщина обиделась: как! Всего-навсего поболтать?
Ввиду всех этих сложностей социальной жизни я просто немею. Буквально ничего не могу сказать. А ведь как раз и нужно говорить, чтобы рассеялись недоумения и чтобы воссияла правда сердца.
Простите мне такой импрессионизм. Он ведь хорош в живописи Клода Моне (хотя я предпочитаю Марке), а не в этой книге очерков жизни, где я собираю случаи, когда Провидение писало мною словно пером. Может быть, и сейчас оно мною пишет, если уж быть до конца верующим. И ставит кляксы.
Не естественно ли живущему иметь минуты слабости, покинутости, отчаяния? Многократное эхо «Боже, почему ты меня оставил?» на кресте, хотя катехизис и объясняет, что это-де не всерьез, что это чтобы человеческая природа Христа обнаружила свой предел и решилась на прыжок к божественному.
Друзья мои, сегодня катехизис кажется мне аспирином для больного раком. Океан печали подступал ко мне уже третий день, и вот – захлестнул. Напрасно я открываю ветхое письмо, начинающееся словами «Мой дорогой». Я целую его – и чувствую руку, его написавшую. И музыка приходит на помощь, та самая: вступление и хор из «Страстей по Матфею». Ее мы слушали вместе, завороженные, в затерянном среди снегов уголке Москвы, зная, что это пророчество о нашей жизни. И вот – о, вот! – спустя столько лет жасминовая прохлада ее руки касается моего лица. Утешение в страстную пятницу 2002 года.
А в январе 88-го я пришел ночью в Салон-ан-Прованс. Главная улица тонула в полумраке. Да в провинции и не нужно много света: ночью здесь никого и нигде. Поиском места ночлега я не стал затрудняться: козырек над входом в лицей обещал защитить от дождя, если б тот начался. Большая картонная коробка из-под холодильника рядом с выставленными мусорными бачками вызвала чувство домашнего уюта: она сделана из толстого гофрированного картона, непробиваемого для холода, поднимающегося от земли. Как-никак, а в наш индустриальный век и тем более в развитой европейской стране нищие пользуются удобным материалом.
Спальный мешок нежно принял мое усталое тело, и я заснул моментально. Вероятно, так спят звери: глубоко и отдыхая, но слух их не дремлет и улавливает малейшую угрозу опасности. Меня разбудили далекие удары падающих предметов, легкое трясение почвы. Непонятный ночной шум приближался, но я остался лежать, полагая, что надежно скрыт тенью козырька над входом.
А потом я увидел. Два силуэта стремительно двигались вдоль тротуара. Сильным толчком человек опрокинул мусорный бак и судорожно разбрасывал отбросы, что-то ища. Ах, вот что: он поднес руку ко рту, и я услышал хруст грызомого яблока. И другой бак с грохотом падал, вываливая содержимое, и третий. Люди искали съедобное.
Надеюсь, вы согласитесь, что их метод был в корне порочен: ночью, при плохом освещении, в безумии голода можно ли найти что-нибудь ценное? Они быстро удалялись, почти бежали.
Что поделаешь, не все переносят голод спокойно. Некоторые не могут вытерпеть и дня без пищи. С улыбкой я вспомнил двух товарищей юности, диссидентов, которые решили проверить однажды, как их организм отнесется к лишениям в лагере или как, например, он себя поведет, если понадобится держать голодовку протеста? Вечером первого же дня они сдались, ошеломленные невозможностью не есть, униженные силой его несогласия с волей. Невзирая на любовь к свободе и на готовность жертвовать жизнью ради нее! Нет, желудок ничем жертвовать не собирался, вернее, он-то и был готов пожертвовать всеми идеалами ради кусочка хлеба. Вот кто палач и тюремщик нашей вечной души. Вот кто мотор цивилизации.
Есть, конечно, люди, которые подчиняют себе тело. Иоги, например, аскеты или желающме иметь стройную фигуру женщины. А большинство – нет, не могут. Молчаливое большинство кушает.
Было еще темно, когда я поднялся: меня разбудила машина мусорщиков. В моем рюкзаке было немного хлеба, я его ел на ходу, чтобы не терять времени. В окрестностях Тараскона меня обрадовал вид яблоневой плантации. Известный сорт золотой налив, или гольден. На безлистных ветках там и тут висели плоды, немного сморщенные, но абсолютно целые. Фермер возился у трактора. Господин, нельзя ли собрать немного ваших яблок? Он окинул меня быстрым взором и кивнул. И я собрал толику прошлогоднего урожая, килограммов пять-шесть. Нет, семь-восемь. Нет, девять-десять. Жадничая, конечно, но полагая, что половину я съем быстро и на ходу, долго нести не придется всю эту тяжесть.
Вообще интересно, что нехватка еды начинает сказываться на ходьбе. Даже если к голоду притерпелся, ноги идут все медленнее, хотя бы усталость и не чувствовалась. И тогда самое малое количество пищи – оливка, например, – вдруг вызывает прилив энергии, которой хватает на два-три километра.
В Арле я уже был однажды за семь лет до того. И тогда я был гостем и другом, приехавшим с веселыми приятелями на автомобиле из Авиньона, заполненного публикой по случаю фестиваля. Ну как же, из города римского Папы в город Ван Гога и римского цирка. Нельзя не пройти по следам гения и страдальца, давшего благодаря мукам души культурный продукт высокого качества. Такую возможность для капитало-вложений.
Не странно ли: словно тогда был другой человек, не я. Дерзавший говорить громко, и громко смеяться. Обнимавший красивую К., возлюбленную мою, за которой охотились мои же приятели, шумно дышавшие от избыточной мясной пищи и вожделения. Жар лета, горячие камни, горячие руки, а уж головы! Мы мчались в автомобиле, и за рулем сидел любитель быстрой езды Жан, исключенный из компартии за вольнодумство, французской, конечно. Долой! Будем мчаться свободно! Пусть трусливые буржуа жмутся к обочине дороги (и истории), уступая нам путь! Мелкие буржуа, конечно; с крупными лучше дружить.
Спустя восемь лет холодный ветер дул мне в лицо. Небо нависало и грозило дождем. Притупившийся голод стоял во всем теле, привычный, забежавший вперед на десятки – нет, сотни – обедов и ужинов. Яблоки, как ни странно, кончились, и я жалел о плодах, оставшихся позади на плантации молчаливого фермера: они сгниют, пропадут, вкусные золотые плоды! Но нас разделили шесть часов упорной ходьбы.
Колокол ударил к вечерней мессе. Пойти побыть в помещении, вместе с другими, с людьми других судеб. Просто с людьми. И даже испытать миг общения, когда соседи пожимают руки друг другу и говорят: «Мир Христов». Я его ждал. Но стоявшие передо мною не обернулись, а до соседней половины – за проходом посередине – я не успевал дойти. Да и вид у меня: вытертая до блеска пуховая куртка, и сам я раздутый из-за многих свитеров и брюк. Нет уж, лучше стоять смирно. Так получилось: и в этот раз не досталось рукопожатия. Ну, я привык. И не сразу понял, чего хочет от меня молодой человек, совсем юный, может быть, лет семнадцати: он стоял передо мной и протягивал руку неторопливо, глядя серьезно мне прямо в глаза
Я был взволнован. В отрешенности жизни, в отделенности от всего – близких и дальних, теплого помещения и легкодоступной еды – такой жест казался подарком с неба.
– А вы попробйте ночевать в спортивном центре, – неожиданно сказала пожилая женщина, задержавшись возле меня на мгновение при выходе из церкви (св. Трофима, если не ошибаюсь). – Там теперь ночуют бомжи... ну, вообще нуждающиеся... – Она нашла термин помягче.
Центр находился за железной дорогой. Несколько капель упали на мостовую, и дул странный ветер, налетавший шквалами с разных сторон, словно искавший прореху в одежде. Замигал красный светофор, и опустился шлагбаум. Автомобили начали скапливаться в длинную очередь, и я подумал, что обстоятельства предвещают мне неудачу: места не будет, все занято, или еще что-нибудь. Обстоятельства часто говорят заранее о результатах.
Спортивный центр был пустынен. Нигде ни души, только лужицы воды на асфальте, мешочки из супермаркета, принесенные ветром и прилипшие к металлической сетке ограды. Светились квадратики – видимо, окна – огромного странного сооружения с плывущими формами углов, с овальною крышей. Доска расписаний: открыто с... до... Теннисный корт.
Я открыл дверь. В меня ударил электрический свет, смешанный шум радио и голосов, запахи пищи. Человек в морской тельняшке жарил на плитке кусок мяса. Он не обернулся на звук хлопнувшей двери, весь поглощенный бульканьем и шипением жира, стоя наготове с ножом – и не столовым, я сразу увидел, а боевым, с этим характерным утолщением спинки, придающим лезвию смертельную жесткость.
Множество кроватей, поставленных рядами. Лежащие люди, накрывшиеся с головой, их замечаешь, присмотревшись. По-видимому, свет не гасится здесь никогда. Беседующие двое сидят на кроватях свесив ноги. И они не повернули головы при моем появлении. И молчаливые четверо, играющие в карты на тумбочке, поставленной в проходе. Не откликнулся на мое появление и человек у стены, лежавший на спине с журналом и карандашом в руке, вероятно, местный интеллектуал. Что он читает... и время от времени пишет... не крестословица ли... ну, конечно. На стене над его головой – огромная фотография-плакат обнаженной хохочущей женщины, раскинувшей ноги, словно приглашающей повеселиться в ее компании. А вот дальше еще плакат: знаменитый футболист Джек. И снова женщина: стоящая на четвереньках, выдвинувшая круглый задик навстречу униженным и обделенным. И еще несколько. Кислый запах давно не стиранной одежды. Редко моемых тел.
Однако натоплено. И это главный аргумент за то, чтобы терпеть все остальное. И мое тело, теперь не скрываясь, радуется предстоящему отдыху. Горизонтальной поверхности мягкой и теплой. Забыть всё и заснуть. Назавтра всё станет другим. И многих забот и опасений уже не будет: исчезнут неизвестно куда. Это называют в Ватикане «фактором времени». Другими словами (и кстати, словами молитвы), «всё проходит».
Всего около сорока ночующих. И есть еще много свободных кроватей, голых железных, а далее, у стены корта, свалена куча одеял, и место пусто. И воздуха много: метров десять до потолка с закругленными углами. И на последней кровати заселенного места, куда я прошел со своим рюкзаком, сидел человек с сендвичем в руках. Он ел его крайне медленно. Настолько, что и спустя время, когда я снова взглянул на него, он сидел в той же позе собирающегося откусить. Всмотревшись, я понял: он спал. Сидя на кровати и начав есть, заснул. Не раздеваясь. Шея была замотана шарфом, и на нем поблескивали точки в ярком свете спортивных софитов. Они шевелились. Вши.
Я почувствовал отвращение. Странно: я так давно его не испытывал. Так давно привык ко всему. Так давно.
И вот, нельзя остаться в тепле: меня выгоняла брезгливость. Несмотря на доводы разума: ничто не мешает мне установить мое ложе подальше, шагах в десяти. Но не чересчур далеко, разумеется, чтобы это не прозвучало вызовом обществу, социология предупреждает нас о такой опасности. Человеческая солидарность обернется ненавистью к отделившемуся. А сами вши вряд ли одолеют за одну ночь такую дистанцию, если их вдруг привлечет запах моего вкусного тела.
Нужно уйти. Опять мне вредило чересчур живое воображение: ползанье насекомых под мышками, по спине, в бороде, укусы. О, если б я знал, что бедствие вшивости настигнет меня три года спустя совсем при других обстоятельствах! Главная неприятность от них – это, вы согласитесь, чесотка. Смешное желание почесаться в укушенном месте, которое будит, лишает сна, ведет к изнеможению. А брезгливости почему-то не стало. Впрочем, о вшах как-нибудь в другое время и в другом тексте (я посвящу его Ролану Барту. А другой текст – о глистах – я посвящу Умберто Эко).
Пожалуй, лучше уйти. Наверняка у этих людей сложились свои отношения. Есть уже, вероятно, лидеры, соперники. Группы. И как они относятся к новичкам? Меня вовсе не усыпило нарочитое равнодушие к моему приходу. Да я и поймал оценивающий взгляд вон того крепкого мужчины, слушавшего, казалось бы, радио не отрываясь. Он не успел отвести глаза.
Небо меня помещало в откровенно рискованные ситуации, и я знал, что отсутствие всякого страха – это знак его стопроцентной защиты. Позволяющей приблизиться к чему угодно без всякого трепета. К крови и гною. Когда исчезает всякое понятие «нечистого». Ибо, в противность человеку, божественное нечистоты не боится. «Чистому всё чисто», говорит Павел.
Человеку хотелось уйти. Мимо кроватей с неподвижными силуэтами лежащих, там и тут стоящих на полу бутылок. Задумчиво штопающего свои брюки мужчины с волосатыми ногами. И другого, на мгновение заинтересовавшего: он сидел перед своей кроватью на стуле и отрывал от листа газеты кусочки. И клал их на одеяло в каком-то только ему известном порядке. Он взглянул на меня, улыбаясь. Его позабавила моя немая озадаченность. Или обрадовало внимание к его работе.
Свежий холодный ветер ударил мне в лицо, я почувствовал облегченье и радость. Вышел из пограничной между человечеством и небытием зоны. Там, где дарвинисты переглядываются, будто заговорщики, а святой Франциск воздевает к небу руки. Ветер на улице свежий, и это прекрасно. А вот то, что он холодный... Сделав шагов сто, я начал жалеть о тепле, оставленном позади. И все-таки звуки жизни, разговоры, возможность поздороваться. И я сам виноват: почему не попробовать завязать отношения? Люди повсюду люди. Нерешительность – одна из трудностей моей жизни. К. любила мне говорить, что недаром мой знак зодиака – рак, который всегда пятится, и цитировала «Бестиарий» Аполлинера. И смеялась звонко, как только она умела. Да, один Бог может тут помочь.
Вновь я пришел к переезду, за которым начинались дома, и дорога расширялась в маленькую площадь. На тротуаре стояли черные мешки в ожидании проворных мусорщиков. И вдруг. Вдруг меня охватило знакомое, не слишком частое состояние, несущее радость и трепет. Присутствие – одно из его названий. О нем я рассказывал устно и на бумаге, незнакомым людям и друзьям. И почти всегда меня едва понимали. Это убеждает меня в редкости, если не в исключительности явления.
Голос прозвучал в моем сознании. Словно то была мысль, неожиданно пришедшая в голову. Это случается со многими, хотя и нельзя сказать, что со всеми. Бывают ведь и совсем странные мысли, захватывающе оригинальные или, напротив, абсурдные, жуткие.
Позднее я прочитал в одной книге, что мистикам это явленье известно, что оно имело место в жизни Жанны д’Арк и тысяч других. Еврейские мистики называли его бат кол. Голос неба, голос Бога. Голос ноосферы, если хотите. Голос коллективного сознания, сказал мне один профессор. Постепенно скопились объяснения подобных случаев.
В Арле я услышал странную вещь. Голос сказал:

открой мешок

Не странное ли предложение, если с неба? Всего-навсего развязать мусорный мешок?
открой мешок

Ничего не поделаешь. И потом, все-таки приятно, что кто-то ко мне обратился, может быть, Кто-то. Кто-то меня видит и вникает в мою жизнь, которая, в сущности, никому не нужна. Ну, разве моей дочери. Я развязал мешок. Сверху лежали куски хлеба, точнее, куски хлебной лепешки.
возьми и ешь

И правда, я голоден. Вероятно, небу угодно меня накормить таким способом. Бог питает и малых птиц, а насколько же вы лучше их, говорит Господь своим ученикам. Всегда приятно, когда священный текст обретает, так сказать, буквальность. Собственно, тогда-то он и наполняется содержанием, тогда исчезают скучная фигуральность и символизм проповедников: «Евангелие говорит о насыщении пяти тысяч человек пятью хлебами, но дело в том, что нужно понимать правильно: речь здесь идет об образном, символическом изображении причастия...» И так далее. И людей в церкви все меньше. Кому не наскучит бесконечная отсылка куда-то в давние времена? А нам что? Даже маленького чудика не осталось? Одни бумажки, размноженные на ксероксе.
возьми и ешь

Я взял и откусил. В ту же секунду меня окружила банда подростков, взявшаяся неизвестно откуда. Человек двадцать, быстрых и юрких. Посыпались смешки и тычки. Ну вот, попался: им захотелось играть. Они начали толкать меня, словно мяч, по кругу, и, чтобы удержаться на ногах, я должен был бегать.
Чувство растущей опасности. Непонимание, как же спастись. Мою попытку прорваться из круга между двумя маленькими подростками, почти детьми, встретил дружный смех и улюлюканье. Множество рук отшвырнули меня на середину. Эти румяные хищные лица, оскаленные крепкие зубы на смуглом лице. Белозубый смех и синегубый страх. Вдруг мальчик высокого роста – почти юноша – закричал:
– Ты взял это здесь?
Он показывал на кусок у меня в руке и на мешок из черной пленки.
– Да, да! – воскликнул я. Ну, теперь мне конец. Мало того, что в потертой одежде, заросший. Он еще и ест отбросы! Да такого убить. Выбросить больного волка, пока не заразил всю стаю. Но произошло неожиданное. Лицо подростка выразило гадливость. И властным жестом он прекратил забаву, переходившую в избиение. Все вдруг исчезли так же внезапно, как и возникли. Я стоял со своим куском и со вкусом во рту. Нет, это не был хлеб, лепешка была из гречневой муки.
Пронизывающий ветер. Водяная пыль в лицо. И необозримая глубина происшедшего. Тайна великого Голоса, спасшего меня простым жестом моей руки. Немного необычным, конечно. Построившего из подручных материалов. Из выброшенного людьми.
Услышавший Голос ждет остаток жизни одну только вещь. И ожиданием наполнены дни: увидеть Его. В мгновение, когда кончится возня миллионов, убежденных, что они никогда не умрут. Ну, соседи умирают, родители, даже сверстники, это нормально. Но не они же! Не я же!
Каков человек, таков парадокс. На краю жизни в обществе меня нельзя коснуться даже кулаком. Тогда приятно почувствовать себя неприкасаемым. Вы понимаете, конечно, что после такой школы письмо без обратного адреса – мне как божья роса? Протянутые два пальца для рукопожатия – словно манна?
Арль, город знаменитой арены. Когда-то, видите ли, римляне стояли тут гарнизоном и жили согласно своим привычкам. Здесь были львы, импортированные из Африки черной, нубийцы рабы, гладиаторы, борцы, натертые маслом спины и бицепсы.
О, как они кричали и бились насмерть! О, как выветрились с тех пор и замшели эти камни, трибуны. И ныне здесь нет никого – в этот пронизывающий холодом январский день, в эти сумерки. Здесь единственный зритель сегодня, он же актер, если можно взглянуть на него со стороны. На себя. На него. Схватить смысл этой строчки, только что написанной на странице моей жизни – мною. Вот мое место и профессия: мыслящее перо. Кто-то мной пишет, а я стараюсь понять. Вы понимаете?
Среди тысяч людей, которых я встретил – то есть тех, чьи имена я услышал и повторил – я стараюсь припомнить, кто понимал бы. Кто отозвался на мой вопрос, повернув хотя бы голову и взглянув, на секунду погрузившись в себя, согласившись принять мое наблюдение как исходную точку. Или даже тех, кто сказал бы, покачав головой: вопрос надо поставить иначе. Или даже: это неважно. А важно вот что. Вот где зарыто. Точнее, занесено. Песком времени. Торчат из этой пустыни высохшие черепа любителей корриды. Красавицы, танцовавшей перед тираном. Восковые фаланги пальцев, сжимавшие кубок с вином.
Вблизи сумрачных стен светились прозрачные стены кафе, слышались восклицания. Люди стояли при входе, мест больше не было. Ни в этом кафе, ни в соседнем. И прочие были полны. Я приблизился, наслаждаясь светом и возможным теплом – если б я оказался каким-то чудом внутри – виртуальным, как теперь говорит даже владелец моей мансарды (но в 88-м словцо еще не было так в ходу).
За столами сидели люди с разложенными перед ними таблицами. Посередине на высоком стульчике сидел человек во фраке, открытый взорам. Он что-то извлекал из мешочка и возглашал числа. На двери кафе висела афиша, извещавшая о том, что город Арль проводит чемпионат игры в лото.
– Четырнадцать! – воскликнул человек.
Игроки озабоченно склонились к таблицам, и некоторые удовлетворенно отозвались жестом или междометием. Были и просто зрители. И даже – сидел с раскрытой газетой и кружкою пива господин, непричастный ни к чему, словно вырванный из контекста. Он был похож отдаленно на... затрудняюсь сказать. Он и трубку курил.
– Семнадцать! – вскричал ведущий игру.
Я пошел дальше по улице.
– Тридцать три! – догонял меня крик.
Арль, город Ван Гога. И Гогена. Однажды я подумал, что оба художника и есть библейские Гог и Магог, ожившая цитата священного текста. В нем скрывается великий источник всего современного, бывшего когда-то будущим. Но оставим эти сложности. Тем более, когда идет игра. И как в эпоху императоров, нынешние президенты приходят на стадионы порадоваться со своим народом забитому голу, пожать руку знаменитой на весь мир ноге.
– Сорок пять! – кричали навстречу. Разгоряченные напитками и волнением лица, капельки пота над верхней губой. Пиво, бокалы с красным вином и рюмки. И ветер, секущий лицо одинокому зрителю, выглядывающему из темноты улицы.
– Пятьдесят три!
Стариковские дрожащие руки, глаза, близоруко вперившиеся в таблицы. И мужчина в расцвете лет, немного скучающий: он предпочел бы картишки. Человек играющий, homo ludens, как говорят в Ватикане. «Народ сел есть и пить, а потом встал играть». Священный текст сообщает, конечно, об отдельном событии в прошлом, и однако оно стало вечным, повторяющимся повсюду и до скончания века. Тогда они встали играть, пока Моисей был на Синае.
Вдруг лампы погасли, улица мгновенно сделалась черной. Крики неудовольствия взлетели над городом. Замелькали огоньки зажилок и спичек, а вскоре и фонарей, и свечей, и газовых светильников.
– Семьдесят пять!
Игра продолжалась. А я мог располагаться на отдых, подобрав отличный картон. Оставалось найти место, немного в стороне от ветра и взглядов. Поломка электрической сети отодвинула город в другую эпоху. Но буравя воздух сиреной и мигая вертящейся лампой, в улицу въехала красная машина пожарников. Молодые люди с баллончиком и носилками быстро вышли из нее. Светя фонарями, им махали руками официанты кафе в жидком мерцающем свете горящего газа. Ну вот, кто-то там. Вот и кто-то: мужчина, лежащий между столиками.
– Семьдесят шесть!
Нарушивший течение игры, славный чемпионат. На лицах видны выраженье досады и скуки.
– Восемьдесят восемь!
– Партия! – кричит мужчина в сапогах и в тирольской шляпе с пером. Оригинал. Повезло.
А неудачника несут на носилках, накрыв лицо маской. Каждому свое время. Ну, ничего, может быть, еще отойдет и сможет еще поиграть.
Вот где я буду спать спокойно: на этой автобусной станции. Здесь все замерло до утра. Ни души. Обширная крыша над местом. Правда, ветер дует и здесь, но брызги дождя не долетают. Сначала кладется картон. Сегодня мне повезло, он толстый трехслойный (и кстати и вспомнить, что я буду однажды устраиваться на картонажную фабрику в Тур-сюр-Марн, чтобы делать именно такой картон! Но там не взяли. Не повезло.) Нет, сначала кладется полиэтиленовая пленка, а уж на нее – картон. И затем – спальный мешок, в него я забираюсь одетым. Тесно, не повернуться, но надежно. Пленкой закрываюсь и сверху, оставив маленькое отверстие на уровне носа и рта. Если слишком холодно, то лучше закрыть и его. Многослойность, вот что спасает. Между прочим, этим же принципом руководствуются при изготовлении космического скафандра.
Ветер дует поверх моего кокона, я чувствую упругость его поглаживаний, и думаю насмешливо: дуй, дуй, пока не лопнут щеки! Но сюда ко мне тебе не попасть.
Быть в Арле и не вспомнить об ухе Ван-Гога? Нет, невозможно. Просто невежливо. Вы помните, конечно, что однажды художник отрезал его себе и послал приятелю Гогену. Как говорится, в припадке безумия. И однако заметим, что именно ухо, а не что-нибудь другое. И отрезал, а не, например, оторвал. Тут что-то такое, думаю я, согревшись, наслаждаясь теплом и особенно тем, что оказался под временной, а все-таки крышей. Если присмотреться, ухо отдаленно похоже на младенца в утробе матери. Как зреющий плод. Созревший. И перерезают, собственно, пуповину. Ухо, словно некий младенец. Словно ребенок Ван-Гога, погибающего художника. Ребенка нужно спасти. Послать его другу перед своим исчезновением. Любопытно, что и спальный мешок напоминает о материнстве, и спящий в нем – младенца, которому предстоит родиться наутро.

«Мосты» №2, 2004, Франкфурт-на-Майне.