Friday, October 13, 2006

фр @гM€нt°ы III editing

Кошка, терзаемая до смерти, не понравилась мне у Флобера.
Он искал причины революции, надеясь, что если они вновь возникнут в течение времени его жизни, то он легко их узнает и вовремя ими воспользуется.

High Stand-Art: на фронтоне музеев современного искусства.

Ну, что найдется еще в этой коробке. Учение, продвижение по службе, улыбки починенных, отстраненность начальника. Скучное. Но необходимое. Нет, ни к чему.

Следующие страницы, может быть, и интересные, но прочтению не поддаются. По буквам приходится разбирать, поэтому я отложил их до времени, когда на пенсию выйду и времени будет побольше, дел поменьше, сон покороче. Исчерканные, изрезанные, строчки вклеенные и вымаранные белым и опять поверх вписанные и переправленные. Словно нашим писателем владела паника, суетливость болезненная. А потом опять всё по порядку.

Военный Девоногов: да, не взяли мы Афганистана, но хотя бы Чечнюшку взять!

i
Человек Покерман – человек Покермана.
Дарси-то была на дереве, вернее, змей ее туда попал и запутался, я снимать помогал. Снял Дарси с дерева. [С дерева девчонку, а с нее юбчонку.] Веснушчатая, как часто американки, она играла с двумя детьми, лет по десять каждому. Их привозила она на Булонскую равнину, когда родители были заняты чем-нибудь более интересным или нужным. [Или наоборот, пленила меня своей чистотой и наивностью. Ударила меня по лицу и сама испугалась: правильно ли она сделала. А я ей: ОК, my dear, do it, take it, if you want ; aren’t you in France for a moment?]

?!? !?!
Им войну объявили, а они делают вид, что ничего не случилось. Может быть, тут мудрость особая государственная, но пока этого не видно, потом увидим, если доживем.

Вот какая должна быть музыка. Тогда и слушатели придут, и налоги уменьшатся (психологически, то есть не жалко будет платить).

Лолитофилия началась у него в двадцать восемь лет. Боролся с приступом лолитофилии, в университетах преподавал Онегина, в шахматишки любил побаловаться.


Сначала жизнь шла хороша. А потом что-то со здоровьишком стало происходить. То кашель, то пот, то зубы стонут. А потом и вообще как-то сделалось странно. И вот, пожалуйста, одиночество социальное с утра до вечера. Пожил свое, говорят, дед. Вот мы тебе евтаназию сделаем! – смеются санитары и шприцем пугают. В шутку, конечно.

[Вот еще отрывок, и странный]
Родители-шестидесятники назвали его Хемингвеем, и так и пошло: Хемингвей Алтурин, писатель. И правда, писал он очень хорошо. Там, где иные не знали, как и сказать, он сразу начинал с главного предложения, ловко добавлял придаточные, и готово. Читающий народ русский его полюбил. Или, например, Хорст Алтурин, его брат, тоже очень успешный, но он уже в музыке удачливее. Ну, а Хам Алтурин, конечно, метит в президенты всего мира, ему милее политика.

Лучше я о Дарси расскажу. Но сначала парочку наблюдений.

Сиропоскоп: им измеряется значимость произведений писателя и поэта. В единицах Г: один Г, два Г, и так до десяти Г. Чем больше Г, тем лучше произведение. Г значит глубина, пусть не думают.

…подтверждает, например, ингалятор, или еще надпись Бориса Пильняка над входом в сталинские эрмитажи: «Кому таторы, а кому ляторы».).

Ваша зрелость меня защищает от лолитофилии, вы понимаете?

Удовольствие от Олимпийских Игр в том, что неизвестно, что произойдет.

Цельсий и смерть.
Матрешка, как литературная форма.
Самовар, как литературный жанр, как символ истории земли русской.
Смысл и история России в одном слове: самовар.
Русский характер в одном слове: матрешка.
Мат и решка. Ну, орел, конечно. Желательно двуглавый.
(Французы называют ее «русская кукла»).

Рукопись «Прозы миллениум» я нахожу у подножия дома №12, где живу. Однако никто из жильцов не кажется мне подходящим. Интересно все-таки, кто же ее выбросил? Уж не я ли сам.

Шаман.Ru. Хорст Алтурин, простой сибирский немец Поволжья.

Juliette, Nathalie, Ophélie, Emma, Лариса, Дарси американка

Вот тебе счет в банке швейцарском, сукин сын! Вот тебе ж[опа] ненормативная, паршивец! А они из-за забора: га-га-га!


Драгоценные камни, надежно спрятанные в епархиальном сейфе. Простая фраза, документальная, а вдуматься – так кровавая ирония.
Монах мне рассказывал в Иерусалиме. Вот, говорит, алтарь здесь устроен католический, украшенный драгоценными камнями. И опять воры пришли и все камни украли. Только вот не знали они, дураки, что все камни тут фальшивые!
И засмеялся, довольный, что воры так облапошились.
Алтарь в храме Гроба Господня.


Стали произведения сиропоскопом проверять. Вдруг как затрещит, заработает, и на экране вспыхивает: 37 гу. Такого еще не было ни разу! Бросились читать, а там в девятом томе мамка крошку царя православного купает и приговаривает: гугугусеньки гугу! А в пятой главе говорится, что подступили к нему злодеи и спрашивают: где взял? А он смотрит на них и ни гу-гу. Едва наш аппарат драгоценный не поломался: стрелка до красного кровавого деления дошла.
.,.
«Другой», как блюдо для потребления. Выбирание из него своего кусочка, своей нужды в нем.

Высунув язык, семинарист переправлял в на д в слове жив.
«»
С понедельника рабочая неделя начинается, и у меня тоже рабочий костюм (раньше назывался спецовка) есть: черная тенниска.

У богатых монахов я чувствовал себя попрошайкой, которому, пожалуй, можно и ничего не дать, и им не убудет; а здесь – среди людей, знающих бедствие и сочувствующих. Впрочем, и контакты были разной степени плотности.

Специализация литературы: это больше не «инструмент познания», а кресло для отдыха жопы. – Фу, как вы выразились ненормативно! Даже запахло нехорошо.
-?-
Мемуаристы проходят перед строем генералов культуры и отдают честь. Судьбы вела меня со стороны спины, и мне достались лягание, почесывания и перды извержений. Им Букеры, а мне пукеры. Кому букер, а кому пукер.

Они аплодируют музыкальному исполнению с таким неистовством, как если бы то был рискованный цирковой номер.

Он это прошлое я. Вот от чего я никак не отделаюсь.
Он мое прошлое.
Он мое прошлое, которое хочет остаться со мной. А это, в сущности, болезнь. Он, пошел вон!

Borges: tout ce qui se passe réellement, c’est ce qui arrive à moi.
Là, où la vie emmure, l’intelligence perce une issue. Proust

Тлеев, певец комплекса садо-мазохистского. В Нью-Йорке, по свидетельству Бахчаняна, он практиковал автоматическое письмо, а именно, обеими руками одновременно. Теперь многое опубликовано на исторической родине писателя, в Орехово-Зуево, нашло отклик и подражание. Один из лучших учеников Тлеева, Зиновий Архипов, пишет одновременно руками и ногами, получая сразу четыре разных текста. Писатель стоит во главе мистико-философского клуба «Пытай, но люби». Основанное им философское движение называется голиафизм.

Они прочно вошли в первую шестерку русской литературы. А вот эти лишь во вторую шестерку русской поэзии. А вон те в третью.

Раз-очарование, два-очарование, три-очарование… о, пять-очарование!
О-пять-очарование, три-очарование, два-очарование, раз-очарование, пуск!

Остатки от «Французов в конце столетия»

Камилла смеялась так, что я мог видеть полный ряд белоснежных зубов. Она закинула голову, хохоча, и я убедился, что и верхний ряд зубов безупречен. Сама природа в расцвете сил прыскала здоровьем. После того случая мой интерес к молодой женщине стал уменьшаться, словно здоровье и деликатность несовместимы. Чрезмерное здоровье. Да и любить такая не может.

Мое лицо загорелось, словно тайное тайных моих выставили на всеобщее обозрение. Вообще я легко краснел в то время, а близкий к разоблачению – даже в обществе близкой женщины – особенно. Я не любил откровенных разговоров днем, на свету и перед всем миром. Поразительны люди, ведущие разговоры по телевизору! Так наплевать на все надо уметь!

Так вот, по поводу (уни)формы. Если нам не хочется носить общепринятую, то приходится шить индивидуально у портного, а это уже гораздо дороже. (Уни)форма бывает, так сказать, внутренняя и называется тогда комильфо. То и другое прирастают до необратимости. Мы бы удивились, увидев Хемингвея танцующим в балете. (А вот танцор может написать книгу, и ему будет только лучше и почетнее от этого.)

Ее слова были жарким шепотом мне в ухо, я разобрал слово «люблю», хотя и не понял, кого. Однако разве неразумно предположить и даже быть уверенным в том, что меня? Странно ведь шептать на ухо о любви к другому? Тогда ведь не шепчут, а говорят, да? Переспросить же ее не решился.

Не знаю, философ ли я, но мне нравится присутствие мысли в моей голове. Не всякой, конечно. Некоторые меня удивляют и даже, случается, возмущают. А уж если они такие в голову другому придут, то я убил бы, не скрою. Себя же прощаю. Хотя и возмущаюсь, но вот беда: не удается собой как следует возмутиться. И как бы сильно и крепко по своему адресу не выразился я, не достает меня жало обидного смысла.

Мне нравилось, что она не пользовалась косметикой. Что может быть интереснее лица с его тысячами подробностей?
Продолжаю писать, потому что беспокоит, что будет дальше.
Тогда я не осмелился поставить себе этот вопрос, но теперь вспоминаю эту сцену гораздо ярче: мы, безработные, сидящие вокруг длинного стола, и Вероника в тонком обтягивающем бюст (и вытягивающем душу) свитере, объяснявшая нам условия выдачи пособия.


Королева облизала ложку и задумалась. Давно не было известий от супруга, ушедшего на войну с сарацинами. Ничего нового не происходило в столице, разве что приезд актеров из недавно завоеванного южного королевства принес развлечение на несколько дней. Подданные, как всегда, были недовольны налогами, но лицемерно молчали, несмотря на все усилия тайной полиции. Королеве стало скучно, и она приказала оседлать лошадей, а пажу одеться и отправиться с ней на прогулку до охотничьего домика, что в семи лье (приблизительно четыре километра) от дворца. Она приказала дворецкому погасить огни в девять вечера.

Вирус V

– Капитан Гаврилов! Приказываю вам дать нам определение жизни!
Преодолевая нечеловеческое усилие воли, сжимавшей стальные челюсти журналиста, рот его открылся. Странные слова неизвестного языка запечатлевались на магнитной ленте. Долгие месяцы уйдут на то, чтобы их расшифровать:
– Жизнь есть способ существования! Белковых тел! Существенным моментом которого является! Обмен веществ!
Так выдал себя знаменитый разведчик Гаврилов, ученик философа Витгенштейна, известный на Западе под именем Ким Филби.

Старый мир преобразуется, то есть разваливается, весь. Вслед за коммунизмом падет всё остальное.

Связь событий: мальчуган, разбивающий автомат для продажи презервативов и повредивший ногу, женщина, лечащая его, старший брат, бьющий мальчишку, его приятели бросаются на старшего брата, полиция атакует подростков, родственники нападают на полицию, антитеррористический батальон атакует родственников, жители квартала атакуют солдат. Наконец, старик высовывается из окна: «Пошли вон отсюда, сукины дети!» И всё успокаивается.
Спасибо Домье, подарившего мне свой взгляд и глаз! Газета «Кадавр аншанте» напечатала очень смешную статью, в которой сравнивала ночную драку с битвой при Пуатье.


Окостеневают в той позе, в какой их застала «востребованность».
Так жители Помпеи сохранили свои позы до наших дней.

Просто удивительно, что в наши дни бывает форма одежды: блестящие латунные пуговицы, красные околыши, пестрые кафтаны с алебардами. Да, они играют в спектакле, а дома в выходной они другие: этот стрижет газон под окнами и радуется идеальной ровной поверхности, тот обнимает специально для этого приспособленную молчаливую женщину, а этот спит и ест перед телевизором.

Писать о жизни – так пишут сонет с его твердыми формами. Так и жизненное событие: нельзя добавить или убавить, выкрутиться, как делает романист: одного убить, другого заставить приехать на поезде, а Веронику – позвонить своему врачу.

В начале были мужчина и женщина. И в конце тоже.

It was not love, it was slavery, said Kahn to Mathilda.

Востребованность, ненормативность, рентабельность.

(реклама)
Рев слона в джунглях, объятых пламенем. Чудовищный взрыв, поднимающий тысячи тонн земли в небо. Западная разведка нанесла удар по лагерю террористов, готовящихся захватить власть на земле. Именно здесь Питер Майлс нашел свое счастье: его полюбила чернокожая диверсантка Мбо Тун. Ради него она идет на все. Присоединяйтесь и вы к миллиарду читателей бестселлера. Издательство Бернар Плафон.

И сердечко вместо точки над i.

Боялся Домье: чувствовал себя мишенью этого желчного ума и глаза. Особенно часто вспоминалась насмешка картины «Сожаление» (пожилой господин смотрит из окна на проходящую молодую женщину)

Система самоучки: алфавитная книжка с выписками по темам. Странички бессмертие, счастье были почти пустыми. На страничке Бог значилось только: существует. А к страничкам деньги, биржа, преступление пришлось подклеивать листочки из-за нехватки места.


Хотел стать сыщиком, но помешала чудовищная близорукость.
Что ты там все пишешь, спросила Лора. Интересно же, что будет дальше с тобой, сказал я. А с тобой? – в ее голосе прозвучала ревность. Мне было приятно взять ее руку: нежные прохладные пальцы, ладонь. – Ну, и что с нами будет? – Все будет хорошо, сказал я.

– Ну и записная книжка у Вас! Бордель!
У него же все было выписано аккуратно. Адреса борделей занимали пару страничек.
Ω
Вертикальная триада. Три ада вертикали. Трехэтажность существования: преисподняя, человек, небо – странно соответствует подсознанию – сознанию/эго – суперэго.
Комплекс Эдипа есть частный случай, невроз, вызванный невозможностью подражания отцу (отсутствующему): ключ в Евангелии от Иоанна, когда Иисус говорит, что он делает то, что видел у Отца. (9,10). Подражание отцу – вплоть от построения пары «отца и матери»; если у ребенка нет материала – второго лица – для строительства, то возникает «недоумение» психеи, разрешаемое символическим строением пары из себя и брата, сестры, сверстника, увлечения… поиск отца при его отсутствии, замещение его. У Софокла Эдип подражает отцу в агрессивности и убивает его, и подражает далее вплоть до женитьбы на матери.

Форма: начинание бесформенно //социально//, активна бесформенность (хаос), энергия порыва, ищущая форму;
находит ее и успокаивается;
покидание формы //скорлупы// энергией, порывом – что это, почему?
Почему внутри уже нет ничего, уже форма питается энергией, а не несет, не содержит ее
Уже внутри ничего
Падение формы

(монастырь Виск в Пикардии, пасхальная ночь; я разыскиваю монаха, основавшего конгрегацию монахов-инвалидов, чтобы упомянуть о ней в заказанной статье): Когда я горел верой, я был бесполезен социально и не нужен.
Я потух, но могу быть полезен, и потому стал нужен.
Ты – нужда, которую имеют в тебе, не ты сам, говорит Порхиа. Что ж, «быть нужным» – суррогат любви, заменитель ее, возможность приблизиться к другим, вступить в отношения. Заменитель любви, и то хорошо. А ведь и этого нет.

моя вера церкви не пригодилась, но теперь годится социальная полезность (статейки, реклама) Институциализация закончилась, социальное съело мессаж и должно умереть.
Как ни парадоксально, Церкви вера не нужна: вера свободна. Церковь веры опасается. (Помню смущение Бобринского, который попросил у меня рукопись «Обращения», а потом не знал, что сказать и как замять... Впрочем, справился, но ему в голову не пришло, что скопировать 200 страниц для меня представляло значитальный расход)
Церкви нужны священники, монахи, члены приходского совета, жертвователи. Священники иерусалимского храма удивляются вопросам 12-летнего Иисуса (в греческом оригинале). И это понятно: вопрос возникает в уме ребенка, а ответы можно выучить. В том-то и дело, что катехизис состоит из ответов, подлежащих заучиванию. Думать ли, что обязательные ответы заваливают живые ростки вопросов?

«Монаху деньги не нужны», – говорил отец Никон, забирая пенсию у брата Серафима. Брат С. жил тогда в доме Бердяева в Кламаре.

втиснуться в старую форму; восстановить
быть на новом месте: все новое (что – всё? Надежда, свежесть и сладость ожидания;

спектакль: актеры на сцене и в зале; роль зрителя в этом спектакле;
больше всего роль зрителя в этом спектакле;

Совдеп: аплодисменты, переходящие в ритуальный танец войны. Боже мой, среди всего этого я жил тридцать лет. О какой родине говорят эти бывшие заключенные.


Некоторые итоги: печатание в журналах и пять книг с 98 года, утрата интереса к этому, ибо не приносит существенных перемен в мою жизнь. Дилетантизм во всех областях. Ожидание смерти как последнего шанса на реальные перемены.
Они все трусят и разговоры и размышления о смерти стараются поставить вне нормы (а еще лучше – и вне закона, но это удавалось только коммунистам). Они не отрицают, что человек смертен, но знать об этом не хотят и идут к смерти затылком вперед. Они думают, что если не говорить о смерти, то они и в самом деле не умрут. Так вот, если религия – бегство от невроза, то закрывать глаза на смерть – инфантилизм. И он чреват, чреват ужасами.
Борьба с сектами во Франции: им хотелось бы и большего, всякую религию объявить болезнью, но тут от «психиатрии» защищает политика, не позволяя атаковать почтенное католичество, как-никак не чуждое большому проценту избирателей.



Подобных историй тысячи. Они каждодневны. Поиск однородности, поиск привычного, поиск рабов.
– Скажите, что вы думаете о Лакане? О силуэте стервятника на картине Да Винчи?
– Видите ли, Витгенштейн...
Но уже улыбка сбегала с его лица, подобная нимфе, испуганной приближеньем сатира.

– Так вот, и Гурджиев, и Успенский...
– Феномен аббата Пьера...
– О, не надо, не надо, зачем вы так, это совсем другое... – глядя с досадой: такой симпатичный, и вдруг ляпнул такое. И жалость на лице – сожаление об уходящей симпатии, о невозможности любить «не нашего».

*
Ритм повисает, как нечто самостоятельное, и выражается вдруг осмысленными строчками.

В начале моего «фундаментализма», встретив рядом с французским латинский текст «Правила св. Бенедикта», я читал первую строчку:
Obsculta, o fili, praecepta magistri, et inclina aurem cordis tui…
И вдруг вспомнил:
Юноша бледный со взором горящим...
Брюсов, «Юному поэту». Вдохновился уставом и так перевел, что отсылка к источнику вовсе уже и не нужна.

Читая о раннем монашестве (кажется, иезуита Хаусхерра), встретил... офелию. Этот термин обозначал в синайских монастырях часть молитвенного правила, читавшуюся в келье, индивидуально.
Подумал, конечно, о Шекспире и вдруг вспомнил: «В монастырь!» – говорит Гамлет Офелии, и не раз, настаивая: «Get thee to a nunnery. …To a nunnery, go, and quickly.» (III, 1)
Куда как естественно отослать офелию в монастырь! Да еще в контексте иронии над лицемерием! В устах Шекспира отсылка естественна, как и насмешка над официальным церковным. Но не прямо, конечно, это опасно в то время.
Не упуская сострить (на радость будущим фрейдистам): «тебе пришлось бы постонать, чтобы притупить меня» в переводе Пастернака. Ophelia. You are keen, my lord, you are keen. Hamlet. It would cost you a groaning to take off my edge. Ophelia. Still better, and worse. (III,2). Офелия больше не анемичная кандидатка в бледные утопленницы, она отвечает по-шекспировски едко.
Из-за офелии я стал искать «библейскую подкладку» пьесы. Она местами высовывается: Гамлет, искушаемый убить Клавдия, когда тот молится, похож на Давида, заставшего Саула в пещере и тоже отказавшегося от убийства. А Гильденстерн / «золотая звезда», звезда волхвов и Розенкранц / «розарий», которые должны отвезти одержимого Гамлета в Англию для умерщвления? «Розарий», между прочим, подает советы ценные, обосновывая заодно пользу... исповеди: «You do surely bar the door upon your own liberty if you deny your grief to your friend». (Вы запираете двери собственной свободе, умалчивая перед другом о своей печали).

((()))

И Квазимодо пришел из церковных текстов. Это первое слово интроита (входа) мессы первого воскресения после пасхального, антипасхи или Фоминой недели в православии. «Quasimodo genites infantes», – поют клирики, – «подобно новорожденным детям». Это воскресение и до сих пор отведено крещению взрослых. Герой романа Гюго получил это имя, будучи найденным в этот день.

»«
Французы прощают христианство аббату Пьеру ради его антиклерикализма. Они любят (а кто нет?) христианские добродетели без церковной упаковки.

((()))

Придти, наконец, к достойным записи выводам: любящий кого-то любит и продолжение любви того, любит друзей его. Что же я медлил спастись бегством от стремившихся удалить от меня друзей, отсечь их своею ревностью? (от мамы, правда, я сумел убежать вовремя, убегая от... к.г.б.)
Или вот третий пытается участвововать в разговоре двоих, вклиниваясь своими замечаниями, но его не слышат, не видят, его мнения не интересны, идет опробовывание возможности «пары», «брачевание», где третьему места нет. Но «пара» не возникает, она, он – ему, ей «не пара», и все остается на своих местах. В противном случае возникает сцепка новой молекулы людей, и старые рвутся, без сожаления или с.
Чем лучше я узнаю людей, тем они мне скучнее. Тем скучнее с ними жить. Как хорошо, что жизни окончание уже брезжит.

»«
– И что, много выходит крови? Немного? – сказал доктор – Вы знаете, сейчас август, все в отпусках. – Да вот, знаете ли, то мало, то много... – Я вам пропишу свечи, а анализы мы сделаем в сентябре. Вот и крови немного. Ничего срочного, скорее всего, нет, – говорил врач, торопливо выписывая рецепт. Меня не удивило это отношение: в моих бумагах значилось «полное медицинское обеспечение», знаменитое с.м.u., выдаваемое беднякам. Они могут подождать. Вероятно, и их болезнь тоже. Так полное становится частичным. Социальная жизнь фундаментально «оксюморонична».

[Рассуждение верное, но оказалось несправедливым: мною немедленно и дружелюбно занялись, и даже – о, улыбка Провидения! – медсестра заговорила со мною довольно свободно… по-русски: оказалось, она сенегалка, училась в Москве, и работала там же, пока не поехала заработать несколько денег во Францию…
Единственное неудовольствие выпало то, что мне отказали сделать снять меня под наркозом моим аппаратом: он-де электронный, и может попортить их установки.]

И вдруг темнеет в глазах, что-то тренькает в голове, и она делается тяжелой. Ничего не удается предположить в качестве «причины» (мало покушал, мало спал, скушал несвежее, перенервничал...) С удовольствием подумал, что жанр (?) «фрагментов» очень удобен: произведение может прерваться на любом месте, и останется... законченным. 19 8 06

Ω
((сегодня Преображение Господне, надо же. Двадцать лет тому назад в этот день я был в летней колонии «витязей», куда меня взяли на работу «человеком на все руки». Ножку у стула починить, скосить траву под палатку, а главное закапывать отходы кухни и бороться против засорения унитазов. Отец Сергий Коноваленко, будущий архиепископ, приглашал меня прислуживать в лагерной церкви, очень мне нравившейся: из дерева, какая-то сельская, ароматы сухой травы и ладана. Обычно я оставался в своей черной водолазке («сгорел, обуглен для мира...») Служба началась и пошла, в будний день недели не обязательная для всех, и колонистов было немного. Вот уже и с евангелием выходить. Вдруг о. С. сказал: оденьте-ка стихарь ради праздника. Я и одел светлый, с шитьем под золото балахон. И только во время чтения осознал «совпадение»: «одежды Его сделались белыми, блистающими...» Мороз пробежал по спине: словно невидимый режиссер наблюдал за спектаклем и в нужный момент поправил. И «наполнилось» все, и наступила плирома.
И ныне ностальгия возвращает ее, позволяет снова вкусить.

Однажды я подсмотрел, придя рано и приоткрыв дверь алтаря: о.Сергий стоял в профиль, готовя дары и поминая усопших. Дошел до имени «божией рабы Лидии» и остановился. Шептал, по щекам у него текли слезы. Всхлипнул. Через несколько секунд вздохнул, утер глаза рукавом и снова начал произносить имена из списка.
Незадолго до того он овдовел; его жену звали Лидией.
Нечаянно подсмотреть то, что станет надолго пищей для ума и сердца

Директором считался Иванов, из второй эмиграции, женившийся на Татищевой и поэтому тоже официально Ивановой. В колонии же много было отпрысков и отростков знаменитых российских фамилий, хотя принимали и всех других, имевших отношение к русскому языку и могущих заплатить. Я удивился, услышав, как подростки и в глаза называют директора «Ивашкой». Мой демократизм покоробился. Иванов, заметив, стал мне объяснять, почему это естественно и нормально; объяснение напоминало уговаривание самого себя. Он был далеко не глуп и даже начитан.
Этот и подобные эпизоды дали мне материала для размышлений о причинах событий 17 года. По-видимому, Бердяев не все их охватил, оставив в стороне и совсем простые, так сказать, естественные: Евангелие и выросшая на нем культура формировали у низших классов ощущение достоинства человека, равенства людей перед Творцом; ну, а высшие застывали в позах сановных властвующих отцов.
В эмигрантском гетто, маленьком мире консервной банки, все снова сошлось в смягченном виде: шутливый, да не совсем, «Ивашка». И совсем нешуточные графы и князья. Мои попытки «копнуть» их познания плодов не дали. Впрочем, дали, да не те. После ленивого разговора о превосходстве «византийской, православной традиции» («всё давно установлено, о чем тут, собственно?») я шел к себе в палатку мимо стоянки автомобилей наших колонистов. Сзади под стеклом совсем юного б.м.в. лежала толстенная книга. На обложке блестело тисненое золотом название: «Библия ресторанов».
«Витязи» получали разные «чины», все более высокие от сезона к сезону. Главным был фельдмаршал Шмеман, брат богослова. Они так и обращались друг к другу: прапорщик Потемкин, штабс-капитан Шереметев (мб, с мягким знаком, не помню: а тогда уже знатность не та, совсем не та…)

Однажды на кухню пришел мальчик и попросил хлеба. Вероятно, он не успевал съесть свою порцию вместе со всеми.
– Как тебя зовут?
– Гриша Генкин.
Сын Сергея! Его приехала навестить мать, легендарная Ирина Кристи, сумевшая навестить Сахаровых в ссылке!
– Ах, это вы! – сказала она. – Я всё-всё о вас знаю.
Как, почему? Очень просто: она была в 80-х пациенткой Бориса Кравцова, психоаналитика, психиатра, человека и друга.
Он же Аптекарь в поэме «Погребение в лунном свете», утрата которой до сих пор мне досадна: в ней остались объяснения меня самого, их понять я не успел, только предчувствовал.
Разрывы в «покрывале Майи».
Каково жить человеку с литургическим именем? Ирина Кристи – возглас священника «мир Христов».

На прощание я удивился. Меня попросили остаться «закрыть лагерь» на зиму вместе с взрослым прапорщиком Андреевым. «Чин такой маленький, что и говорить неудобно», – сокрушался он, словно это не игра на один летний месяц. При закрывании было много грязной работы, в договор не входившей. Я мог бы просто уехать. Вероятно, сверх платы мне оставили какую-то сумму «на чай», ощутимую в моей нищете добавку, франков триста. В последний третий день мы с прапорщиком пообедали (в полдень, то есть «позавтракали»), он вынул замороженные бутылки водки из холодильника, выключил его, бутылки сложил в сумку. «Ты возьми себе хлеба, помидоров, консервов», – сказал он виноватым тоном. Я стоял с рюкзаком на плечах. «Постой-ка», – сказал он вдруг и сунул руку в карман. Отвел глаза к альпийскому горизонту, вздохнул. Вытащил пустую руку и махнул ею, словно говоря: эх! Моя социальная незначительность была так очевидна, что и деньги мне были как-то ни к чему. Мы попрощались. Я отправился в сторону Гапа, в местечко Ля Салетт, расположенное довольно высоко в горах, которое давно хотел посмотреть. Там было явление Богородицы двум пастушкам в 1848 году, в XIX веке, богатом на видения. Великолепные три дня в чистейшем воздухе, неподалеку от базилики паломников, не слишком многочисленных. А ночью не оставалось почти никого. На рассвете альпийские предгорья в голубоватой дымке и ощущение счастья.

Став архиепископом, о. Сергий – крупный, грузный человек – совсем отяжелел, сделался осмотрительным и осторожным: у всех на виду, не скомпрометировать бы себя знакомством, словом... Общение с ним утратило привлекательность.
При избрании голоса разделились на приблизтельно равные группы: одна за него, а другая за дьякона Михаила. Но Сергий сумел пресечь в зародыше очередную гражданскую войну: рукоположил и Михаила во епископы. И всё успокоилось.
Потом Москва, наплевав на остатки «посткоммунистического обновления», начала свои обычные интриги по захвату церковного имущества. Разумеется, под вывеской воссоединения «с матерью-церковью», пустив в ход посольства, икорку, поездки, весь арсенал. Сергий попался было на удочку, но быстро все понял. И отошел в лучший мир.


Нечаянно подсмотреть, запомнить и питаться.
Так и в 1972-м в далекой Москве. Тогда от лейкоцитоза умер Юрий Шершнев. На рассвете позвонила его Таня, и я приехал в больницу. Длинный пустынный коридор. Дверь в палату была приоткрыта. Юрий лежал на кровати, простыня была отодвинута в сторону. Женщина сидела рядом и смотрела на него. Она осторожно водила пальцем по выступившей ключице, по шее, касалась щек. Ее состояние нужно назвать задумчивостью. Но она не была рассеянна, нет, ее жесты были полны внимательности к телу, предупредительности. Сквозняк открыл дверь шире, Таня обернулась и встала подойти.

Впервые я видел разлуку живого человека с возлюбленным мертвым.
В трагичности обстоятельств: Юрий умирал под следствием, допрашиваемый чекистами. Накануне его осматривал неизвестный в белом халате вместе с лечащим врачом. После чего больничные врачи стали – не сказать, бояться, но относиться иначе.
Пришли санитары. Тело Юрия перекладывали на каталку для перевозки в морг. Оно едва не соскользнуло с простыни на пол. Таня бросилась подхватить его. Оглянулась на меня, а я остался стоять, словно событие не имело ко мне отношения. Словно этим опредмеченным телом теперь должны заниматься другие. Таня шла по коридору рядом с каталкой, придерживая его.
Не помню, почему нужно было встретиться с врачом. Я вошел в кабинет. Женщина звонила по телефону и сказала в трубку: «У меня больной погиб». И в сознание вошел, словно острое лезвие, смысл: именно погиб, а не просто умер. Погиб в схватке с болезнью и с ними. Они заставили предрасположенность превратиться в болезнь. Впрочем, сам Шершнев считал, что они его облучили.

Ждать, ждать: у этой грани, где происходит важнейшее, необъяснимое. Тут и должно открыться.

Потом, как говорится, «жизнь берет свое». Не знаю, впрочем, жизнь ли. Скорее событийность, мелочность, труха повседневности. Отвлекает и притупляет. Но еще долго слишком многие книги кажутся чепухой, мякиной. «Солома», по легендарному слову Аквината. Кимвалами бряцающими. Все эти клонированные стада цитат, диссертаций, романов и статей.



*
– О, не надо, не надо, зачем вы так, это совсем другое... – глядя с досадой: такой симпатичный, и вдруг ляпнул такое. И жалость на лице – сожаление об уходящей симпатии, о невозможности любить «не нашего». Но уже улыбка сбегала с лица, подобная нимфе, испуганной приближеньем сатира.

Другие богаты жизненным материалом, но как его получить? Вопросы возможны до некоего

»«
Нотр-Дам. Архитектор собора (к каждой достопримечательности приписан архитектор) заметил: во всем соборе нет больше ни одного камня, положенного в XII-XIII веке. Все заменены во время бесчисленных ремонтов и рестравраций. «Может быть, осталось сантиметров десять камня в середине стен башен», – сказал он.

В школьном учебнике воспроизведена, например, «Битва при Пуатье» (или «Битва на Куликовом поле»). Картины, представленные на академический конкурс в XIX веке, стали иллюстрациями. Стали... фотографиями древних событий. И это никого не смущает. Потому что интересно посмотреть.
Вся ваша «история» – плод воображения. Другими словами, выдумка. Кого и чему она может «научить»? А вот формировать – сколько угодно. Манипулировать сознанием, короче говоря.

В иные моменты молчание неуместно, да и просто опасно. Тогда нужна литература, как речь, рассказ, форма общения и подтверждение принадлежности к миру живущих.
Молчание опасно недоумением. Озадаченностью, не находящей разрешения: озадаченность народов перед охватившим их коммунизмом, нацизмом.

А если человечество ребенок, то нет ли где-нибудь спрятанного Педагога в греческом значении слова, «провожающего ребенка». Его оберегающего.

»«
(читая Соллерса): говорить о ком-либо... писать о ком-либо... вызывать имя со склада небытия/смерти, вводить его в круг... держаться за него, не существуя самостоятельно... жалея исчезающее... присваивая имя, которое у всех на устах... имя, которое всеми забыто... имя презираемое... имя ненавидимое... способ вступить с человечеством в общение...


Некоторые евангельские притчи как бы недоговорены, легко продолжаются. О потерявшейся овце, например. Пастырь ее ищет, оставив 99 овец стада. Найдя, несет на плечах. Предел интимности души в Боге. Чудеса.
А потом... приносит и пускает ее в стадо. И она ему больше не интересна. И вместе с другими идет она, бедная, щипать траву «культуры» и «экономики».
Этой притчей оправдывался Гайо, харизматический епископ диосеза Эврё, смещенный, в конце концов, Иоанном-Павлом II в середине 90-х.
Его упрекали в том, что он сделался любимцем медии. Вместо того, чтобы ехать «всем диосезом» в ежегодное паломничество в Лурд, отправился к обратившемуся преступнику или спортсмену, уже сейчас не помню точно.
Вот тут он и сказал, что пошел за потерявшейся овцой.
Со стадом скучно. А нести овцу на плечах в свете софитов как-то веселее.
Возникли две партии: одна, энтузиастов, увлеченных в неведомое неизвестных последствий, и другая, желавшая епископа достойного, важного, «не скандального». Она и победила. Гайо сняли, т.е. перевели на «вдовствующую» древнюю кафедру, ныне существующую только на бумаге (вдовица на выданье, хотя и в возрасте). Что-то вроде «епископ Партении»… Медиа подробно освещала смещение и перемещение, а потом стала забывать о своем... любимце? Детище?
Мое отношение к нему менялось. Сидя в пещере, в максимализме, я думал, что епископ «слишком легок». Извлеченный из пещеры и возвращенный в мир, я почувствовал симпатию к его живости в костенеющем мире повторений.
Это длилось до тех пор, пока он не отправился на праздник «Юманите», к коммунистам. Конечно, они уже «не те», да и не «наши» головорезы советские да камбоджийские, но все-таки палачам работу облегчили (своей глупостью), преподавая историю октябрьского переворота по «Броненосцу Потемкину» (и до сих пор преподают, но теперь уже и в самой России: Николя Верт где-то в Томском университете).
А совсем недавно помогли украсть «люстрацию» у освободившейся России.

Некоторые обыкновения уцелели от времени «подвижничества». Например, не носить одежды с видимыми этикетками фабриканта. Чтобы не быть одним из миллионов тружеников рекламы.
Авторы согласны печататься бесплатно, надеясь вынырнуть из пучины тысяч и приобрести товарный ярлык на рынке, «имя». Согреться трением авторского самолюбия. Миллионы тщеславящихся носят на себе ярлык фабриканта одежды.

[Приезд в пещеру студента из Бельгии.]

Вчерашняя газета скучна, а газета столетней давности интересна. Следующий номер столетней газеты уже менее интересен, третья еще менее, и десятая снова скучна.

collage ou la mise en action, спрашивает Соллерс по поводу текста
дер Мильяр
красавец ледокол генерал Клопов

[rose-marie s… перевод для нее писем осипа и лили бриков эльзе триоле и арагону: брики сотрудничали с нквд]


о червь извивайся перламутром блестя
тебе не соскользнуть с крючка
не перестать тебе быть приманкою
для алчной золотой рыбы
разорвав ее плоть
жестокая сталь вонзится в мякоть рта
повлечет жителя глубин на смертельный воздух
где нежные прохладные пальцы служанки
нанесут тебе, рыба, окончательное поражение в голову
кусок за куском отправишься в рот обрамленный усами
вместе с лукавою косточкой забытой смешливою поварихой
вонзившейся в стенки горла проголодавшегося бизнесмена
теперь ты ловишь воздух словно рыба еще сегодня утром
не попасть тебе на важную встречу с мрачноватым парнем
выполнившим твое особое поручение
он идет получить вознаграждение
он будет сидеть до закрытия ресторана
а потом пойдет в другом направлении
описывая на тротуаре круги подгибающимися да и кривыми ногами

вот куда завела музыка персидского стихотворения


Иногда смерть кажется «преждевременной»: того человек не закончил, не дописал, детей недовоспитал. Стало быть, это прерванное не важно с некоей точки зрения? Так о чем же поет Моцарт? Отчего так весело и радостно?
//По телевизору: молодой современный пастух, несущий овцу на плечах, точь-в-точь Гермес или добрый пастырь. Несет ее к машине, ее повезут на бойню. Если автор репортажа знал об этом клише, и имея в виду, что фильм проходит по каналу Арте, известному своей изощренной извращенностью//
При просыпании опять легкая грусть о моей социальной неудаче, ложащейся всё тяжелее на мое старение, уменьшающая силы для того и другого. Предел, смерть мыслится как желанный отъезд, наконец, после стольких лет копошения в дерьме мира. Уйти в сияние истины, имеющей лишь косвенное сюда отношение.

Оставлен всеми. Возрастное биологическое, смягчаемое семейными (сердечными и обязательными) связями или деньгами и положением, которых ищут и дают в обмен чего-нибудь своего: молодости, внимания, тела.

Ну да, ну да, Бодлер, Толстой, [Петрарка] наши идеи и труд, открытия для страны и человечества ––– и все ниточками привязано к «я» и мир, страх исчезновения, проблема миро- и трудоустройства, секс.

[икебана]
Письмо Кавабаты Мишиме
8 февраля 1955
Как жаль, что ваше только что переданное радиоинтервью с Утемоном не прошло по телевидению! Более того, утонув в шумихе вокруг отставки Маленкова, оно потеряло часть своего очарования. Посылаю вам билеты на Лодку с девушкой радости. Поскольку Эйюро Сукероку играет в этом спектакле, он начнется вечером, приблизительно в середине программы.
Кавабада/Мишима. Переписка 1945-1970. Albin Michel, 2000. Перевод с японского Доминик(а) Пальме.
Перевод с французского.
Шартр, 25 августа 2006
Кажется, всё. Ах, да. Название книги Офуку Шокан.
Переписка самоубийц.

.,.
Лететь, лететь на геликоптере, вглядываясь в тайгу написанного, как вдруг мелькнула избушка. Старик на пороге с трубкой. Он о чем-то думал, не поднимая головы. Не отвечая на шум мотора. В бинокль было видно, что его руки лежат на коленях. Почему он сидит здесь, зачем? Что он думает о... чем-нибудь? Но пилот торопился, и геликоптер стал удаляться, надеясь опередить грозу. Ее молнии вспыхивали на горизонте, а вскоре стал докатываться и гром.

(японское)

Красный карп рот открывает,
Но не говорит ничего.
Еще подожду.

Зеленые иголки сосны
Рассыпаны на белом снегу.
Открыт альбом фотографий.

Рыба странного вкуса. Странный вкус и у курицы. Бегающие глаза торговца. У хлеба вкус и запах хлорки. Необычный вкус у питьевой воды. Вкус апельсина заставляет задуматься.

Чтобы понять, например, социальное, нужно заговорить языком социологии, «определить понятия» и так д. И есть люди, которые определяют понятия и, может быть, уже определили. Можно ли перевести с их языка на, скажем, газетный, литературный, объяснить, наконец, как немного улучшить, то е. смягчить это посткоммунистическое язычество?

Хотелось сидеть с Кирстен на веранде ресторана и кушать мороженое. Полуостровок на небольшом озере, кафе и пристань с лодками. Березки еще росли. День был воскресный, много гуляющих праздно (то е. без детских колясок и собак и собачек). Красочные пятна одежд. На Кирстен был какой-то (русский неопределенный артикль «какой-то») смешной сарафан. Стремительность, мелькание загорелых коленей. Влюбленность. Год несомненно 81, Дюссельдорф.
Почему так хотелось сидеть на веранде и кушать мороженое?
Ответ не нужен. Интересное же в том, что жизнь проходила через незначительные «точки», как поезд идет по непримечательной местности, а река течет мимо пыльных кустов. И однако все насыщенно, энергично, упруго. Вот нужное слово: упруго. Не объяснение ли всего? Упруго. Гм.

Преследование велосипедисток (название рассказа)

Фрагменты. Медленно осознаю, что это жанр. Давно уже действующий, осуществленный множеством авторов с подходящими эпохе извинениями. «Дневник», «Опавшие листья», Записки на манжетах, Смех после полуночи. «Ни дня без строчки».
Да ничего и нет, кроме фрагментов.
Что остается после прочитанной книги? Сюжет, фабула, може быть. И как он ей говорит, стараясь достать камешек острым носком ботинка. Или она вдруг выпрямилась, посмотрела в туманную даль и сказала.
Общее настроение плюс эпизоды.
Островки, обломки, остатки. Отдельные мысли. Гегеля, Клоделя, Ивана Ивановича Ковылева, преподавателя физкультуры.
Ни начала, ни конца. Вернее, что ни начало, ни конец. Где начать и где кончить.
Произведение не может остаться незаконченным. Может быть продолжено в любой момент. Измененным. Без всякого ущерба или последствий.

Даже если гения раскусить, как им стать? А?
Загадка свежести прозы Булгакова.

Телескопец, телеоскопия, телеоскопление
Сетуют на телевизор, а вот ведь чем его заменить? А?

Кошечкинд, певица Длиева

Мне нравилась бы современная литература, если б мне удавалось чувствовать восхищение авторов к самим себе. Ведь только от восторга перед собой можно размахивать бутылкой повсюду, как Шарль Буковски. Купаться вместе с ними в их нарциссизме, как в олимпийском бассейне.

Потратить часть жизни на оживление мертвеца. Идите вы все к черту.

Предел осколочности: сунуть руку в мешочек с числами лото… в память. И вытаскивать, не глядя. Распад.


Историк архитектуры и математик Патт проверил расчеты будущей базилики св. Женевьевы, известной теперь под именем Пантеон, и объявил, что архитектор Суффло ошибся, что главные столпы не выдержат веса купола. Очень влиятельный в то время Суффло, королевский как-никак архитектор вознегодовал и объявил Патту войну. Пустил в ход все средства, в том числе и неэтичные. Добился исключения Патта из академии наук!
Суффло продолжал строить, израсходовав бюджет, вкладывая собственные средства. И вдруг в 1790 году умер. А Патт оказался прав. Под тяжестью свода колонны стали сдавать.
Они не сломались сразу: начинают отлетать кусочки камня, колонна «стреляет» ими. Перенявший начальствование архитектор форсировал спасательные работы. Разобрали первый этаж четырех угловых башен. Стены окружили контрфорсами, их закрыли декоративными стенами. (Их немного видно, если смотреть сверху). Усилили колонны. Переименовали в Пантеон героев победившей революции.
Однажды я натолкнулся на устную традицию: говорили, что Суффло покончил с собой. Но источник не нашелся.
Патт умер в 1806 году.
=
Популярный певец вступил в правящую политическую партию. Министр баллотируется в президенты. Они поют вместе. Получение власти зависит от большинства голосов, и это большинство организуют на виду у всех, на виду того же большинства. Что-то меняется необратимо.

.,.

Опасаюсь. Там, где раньше было мирно, появляется ожесточение. Жестокость, словно вода с той стороны плотины, она просачивается откуда-то «сюда».
Не лезь к ним. У них своя жизнь. Свои привычки. Они между своих. А твоя нищета должна быть терпелива. Или уж свобода и одиночество. Смотри, какой: сухонький, спокойный, не аппетитный. Никому не нужный.

»«
Пишет культурно, степенно, образованно, но мелькают определения «графоман», «шизофреник»... Приговоры.
Они, они, а не я, не я.
Вечный мытарь и фарисей.
Он-то и фарисей, а не я.
Литература фарисеев.
Они, они фарисеи, не я, не я.
Никак не выберешься из всего этого.
Как-то неприятно.
«Избегать морального суждения», – вот закон культурной жизни во Франции. Если проскользнет таковое – извиняются.



И достаточно несколько нот
Чтобы сердце сжалось
И одного взгляда
Чтобы не отводить глаз
И это касание
Оставшееся благоухать в памяти
И ночь долгая
Как смерть возлюбленной

[[[Подобрал, запомнил, перевел Николай Боков]]]

[Об Островского]
«На всякого мудреца довольно простоты»
I,1 Глумов. Всю желчь, которая будет накипать в душе, я буду сбывать в этот дневник, а на устах останется только мед. Одни, в ночной тиши, я буду вести летопись людской пошлости. Эта рукопись не предназначается для публики, я один буду и автором и читателем. Разве со временем, когда укреплюсь на прочном фундаменте, сделаю из нее извлечение.
[имя отсылает к Щедрину: не он ли и выведен в пьесе?]

II,2 Мамаева. Если вы видите, что умный человек бедно одет, живет в дурной квартире, едет на плохом извозчике, – это вас не поражает, не колет вам глаз, так и нужно, это идет к умному человеку, тут нет видимого противоречия. Но если вы видите молодого красавца, бедно одетого, – это больно, этого не должно быть и не будет, никогда не будет!
Надобно, чтобы ничто не мешало нам любоваться на него!
III,3 Городулин. Блаженство – дело нешуточное.
III,4 Турусина. Какая потеря для Москвы, что умер Иван Яковлич! [Корейша]

«Горячее сердце» 1869 водевиль с тенденцией

II,3 Вася. Черный ворон, что ты вьешься/Над моею головой?
И тут советский автор дернул штучку у классика! Васину песню сделал любимой у Чапаева, тоже Васи.

III,4 …15 рублей. Силан. …скорей от каменного попа железной про… Градобоев. Не договаривай, мошенник!
Что за поговорка?

III,7 Градобоев. Что вы за нация такая? Отчего вы так всякий срам любите? Другие так боятся сраму, а для вас это первое удовольствие! Честь-то, понимаешь ты, что значит, или нет?
Курослепов. Какая такая честь? Нажил капитал, вот тебе и честь. Что больше капиталу, то больше и чести.
Градобоев. Ну, мужики и выходите! Невежеством-то вы точно корой обросли. И кору эту пушкой не пробьешь.
Курослепов. Ну и пущай!

IV,2 Хлынов. Что такое чудесный вечер? И чем он хорош? Летний вечер оттого приятность в себе имеет, что шампанское хорошо пьется, ходко – потому прохлада. А не будь шампанского, что такое значит вечер! Барин, не нарушить ли нам флакончик?

Теперь люди русские могут кушать в разных уголках земного шара.

IV,3 Наркис. Кричать аль нет? Да чего кричать! Кроме лешего, никто не откликнется. (Машет рукой на Аристарха.) Наше место свято. (Шепчет.) не действует! Ну, теперь капут!

Машет рукой, – то есть, очевидно, крестит. Но царская цензура не пропускала церковных выражений и действий на сцене, по причине их священности. А советская цензура не пропускала, даже в предисловии маститого В. Калова, объяснений жеста (и персонажа, и ц. цензуры) по причине запрещения на всё церковное! В первом случае, машет рукой вся публика понимала, а во втором – никто не понимал.

Слависты иностранные, учась, начинали читать в «Юманите» советского коллективного «Николая Островского», а потом постепенно переходили на Островского Александра Николаевича.

Откроешь, бывало, книгу,
А оттуда пузыри мыльные, легкие.
Откроешь другую, а там на дне
Черное мерцает, тяжелое, смрадное.
К третьей подступишься,
А там газопровод гудит на весь мир.
Или вот эту, новую,
А там пальцы розовые вокруг пупка пасутся.


Увлекут куда-нибудь в свое, придется голосовать да аплодировать, и затуманится глаз, чужое пение сладкое в ушах зазвучит, и постепенно и захрюкаешь, а сравниться не с чем, нету зеркала в дубравах их, чтобы размер бедствия понять и захотеть выбраться от них, ужаснувшись.

Мусаян Ара дал том Розанова. Ведь как я когда-то читал в советское-то времечко дикое, со жгучим интересом. Наизусть цитировал на философском-то факультете, вот как! И посмеивались мы, поглядывали друг на друга, знающие о чем-то важнейшем. Подражать хотелось! Подражал! А теперь-то, батюшки! Дошел в «Уединенном» до «острого глазка», коим русский на другого русского поглядывает, и они все понимают, «чего нельзя сделать с иностранцем». Вот, думаю, в какой чепухе проходила моя юность. И как бы многозначительно, и забавно, да только ведь ерунда. Наслаждался ерундою.

Куда все делось, Боже мой. Стоит сказать что-нибудь, как уже начинает отдаляться, выветриваться, исчезать. Садовая соня забиралась ко мне в дом в Бургундии, и уже настолько привыкла, что на расстоянии… точнее, протяжении руки на стене сидела и смотрела на меня черными глазками. Однажды шла она по светлому покрывалу на кровати, и как водится. Роняла бусинки помета через равные промежутки. Вот она, жизнь человеческая, деятельность творческая.

Ночью читал Бродского. Интересно. Как он борется за спасение башни из слоновой кости! Я на его стороне: люблю безнадежную борьбу (спартанцы в Фермопилах), и тем более одиночки. И хотя борьба это не моя, и хотя жреческая роль поэта мне уже не интересна, ибо я заглядывал в область подлинного священства, все-таки замечательно, как он все оружия свои призывает и бой с невидимым противником ведет.
Время же башни из слоновой кости прошло, ныне не выстроить ничего другого, кроме как хижины из слоновых костей. Да и слонов не стало.
И время ангелов прошло, ныне поэзия не поднимется выше монгольфьера, наполненного горячим газом, сибирским, по возможности.
В начале статьи о Цветаевой Бродский занудлив, словно завуч орденоносец посреди троечников средней, советской школы. А потом отрывается от поучений и говорит уже, что думает, на ветер. Он-то и донес мысли его сюда, на побережье напротив Англии, где Провидение мне устроило пожить, пока все разъехались на зимние работы. (Семитомник Б. дал почитать А.М.)

Отчего Бродский говорил грубости по адресу сына Пастернака? Как если б шикарный костюм культуры да поэзии надрывался, и проглядывала портянка юноши из предместья. Ревность «сына поэзии» к сыну поэта? Чтобы природного сына отлучить от «виртуального отца»? Причем терминами ненормативными, как эротическое в русском языке привыкло выражаться, словно до сих пор неловко вожделеть и мечтать не по-барковски. Ну вот, ну вот, «на всякого мудреца…» или уж по-английски: Shakespeare, too, sometimes nods.

Бродский, «сын поэзии», ревнует к природному сыну и насмехается над ним.
Речь юноши из предместья.
То, что пришло на уста одному нобелевкому лауреату, не пришло в голову другого, предшественника.
Мгновенное отожествление с ненормативными выражениями.
Ветерок матерка.
Цинизм Бродского вследствие застенчивости: чересчур быстрое сведение «эротического» к «физическому», рассказанное языком заводского юноши 50-х годов. Он не может смотреть спокойно и тем более рассматривать сцену и жесты интимности; насмешкой он ставит себя вне опасной зоны запретного плода. Чисто юношеская реакция: очень хочется, но нельзя. Насмешка мне разрешает остаться и смотреть со стороны, из-за черты.

[Чертков, помнится, произнес целую речь по поводу невозможности имени Олег, если б у него родилась дочь. «Ей нужно эмигрировать в страны, где отчеств не существует».]

Русским неприятны насмешки над тиранами.

Доползли первые слухи: «он не любит русских». Как будто «любить свободу» и «любить русских» в одном человеке несовместимо.
В 74-м году чекисты мне говорили в лицо: вы не любите Россию. Да как любить ее на допросах? Что они такое по отношению к ней? Паразит на теле, грязь, язва, болезнь, от которой можно вылечить? Или клыки, чешуя ядовитая природная?
Казалось бы, история в 1991 опомнилась, а оказалось, что нет: опять всё поползло в ту же яму (узнав об убийстве Политковской).

– О каком уроке истории говорят? В своем ли они уме?
Он был возбужден: руки у него дрожали, пока он складывал газету.
– Если б повесили рядом Сталина и Гитлера, вот был бы урок истории! А пока урок в том, что история обоих дегенератов оберегала и снабдила всеми нужными средствами. А потом победивший дегенерат, вместе с другими властелинами, судил дегенератов проигравших.

В Нюрнберге свидетеля-еврея из Вильнюса заставили говорить по-русски: Литву Москва только что опять захватила, и надо было лукаво подчеркнуть, что это «русская земля». И он говорил отрепетированный текст с ошибками, путаясь в словах. В 2006 году это показывают по тиви Арте без всякого комментария. Они по-прежнему ничего не понимают. И не знают: автор «Войны и мира» у них Алексей Толстой.
Властелин из пластилина. Пластилин из властелинов.

[Симон Бернштейн и «Солярис» Тарковского: 11 окт.]