Monday, July 04, 2005

III

Bokov A l’est de Paris III
Не знаю, как вам, но Ивану сегодня немного грустно. Тому отчасти причиной серое небо, а главное, вероятно, в том, что после долгих лет и стольких порывов в какое-то божественное «навсегда» приходится согласиться, что – нет, не прорвался. И выбрать цели пониже. Вернее, увидеть, что нет больше сил заглядывать в космос.
Смеркалось. Идя мимо церкви, Иван услышал глухое звучанье органа. Андре готовился, вероятно, к концерту. Иван вошел осторожно, придерживая монументальную дверь.
Было темно. Только две свечи горели перед статуей св. Терезы. Их тонкие белые стволики растаяли в темноте, огоньки казались висящими в воздухе. Витражи померкли и почернели, и серые цементные стены тоже. Можно было исчезнуть совсем, раствориться среди пустых рядов стульев. И погрузиться в звучание. И забыть обо всем.
Андре играл вступленье к Страстям. Иные скажут, что органа тут недостаточно, чтобы вполне воссоздать волновое движение струнных и оркестра, и тем более голоса, но эмигранту хватало одной мелодии, чтобы озвучить в памяти все. Мелодию печали прерванной встречи божественности – и практичной скучной земли. О, мечта, ради которой не спали, не ели! Отказывались от всего! Ее обступили толстые ноги и нависли жадные животы. Это закон везде и всюду, непреложный, как смерть: пеньковую веревку Франциска сменяет шелковый шнурок францисканцев. Веселый взгляд студента – оловянный взгляд министра.
Окровавленную длань Основателя сменяет пухлая рука прелата.
Плотность этой точки истории – начала всего – необъяснима. Ее миллиардам хватило, чтобы жить две тысячи лет, и нам еще падают крошки зашифрованной в звуках и словах любви.
Темный силуэт человека двигался в проходе и растворился в сумраке нефа. Послышался звук открываемой двери, и эхо каблучков, несомненно, женских, хотя и было ясно, что их обладательница старается не шуметь. Зажегся новый огонек свечки и поплыл в темноте, в сторону освещенного полукруга возле статуи святой.
А невидимый Андре играл теперь прелюдию Франка. Словно медленно открывалось окно, откуда можно было взглянуть на долину Ивановой жизни, где было столько всего и все, наконец, прошло, и где медленно подступал к нему отдых в окружении любящих. Какие тонкие касания звуков, небывалая ласка, прозрачность. Боже мой, только музыка может выразить невыразимое, коснуться, исцеляя, раны. Если б она еще послужила душе и воздушным шаром, чтобы отделиться, подняться, наконец, отсюда.
Андре кончил играть и сидел молча. Не шевелились тайные его слушатели. Городские шумы, отрезанные толстыми стенами, едва доходили. И лишь иногда вздрагивал пол церкви: она стоит на холме, а у его подножья мчится к Парижу скорый до безумия поезд.
Андре спускался с трибуны органа по скрипучей лесенке. Он повозился, запирая дверцу внизу, и громко сказал:
– Закрываю. Есть кто-нибудь?
Впереди Ивана кашлянули, и это был кашель Кана. Женщина пошла к выходу не скрываясь. Поднялся и Иван. Они не удивились, узнавая друг друга. А вот женщину они видели в первый раз. Несомненно, беременная, она поздоровалась с ними тихо, и они тихо ответили. Андре запер церковь. Приятели посмотрели друг на друга вопросительно. Нет, сегодня быть им вместе не нужно.
– Бон суар, мадам, – сказал Андре, улыбаясь. – Спасибо, что вы пришли. Женщина ему улыбнулась.
– Друзья мои, до скорого, – раскланивался Кан.
Иван дошел не спеша до площади генерала Де Голля; его имя носила эта вторая по величине площадь нашего городка. Площади никуда не деться от имени генерала в любом населенном пункте Франции, как от имени Ленина в покойном Советском Союзе. Впрочем, и почившему генералу никуда не деться от площади. Пока, конечно, другая война и другой герой не займут место в сердцах потомков.
Кафетерий выходил окнами на площадь. Высокие во всю стену окна. Внутри вдоль окна тянулся длинный узкий прилавок, снабженный высокими стульчиками. Иван взглянул и замер. На одном стульчике сидела Матильда-Од.
Она сидела на высоком стульчике перед окном, сложив руки перед собой. Оставив пластмассовую лодочку с картошкой-фрит и салатом, и бокал вина стоял едва отпитый. Она смотрела куда-то вдаль, поверх голов прохожих на тротуаре, поверх Ивановой головы. На ее лицо легла удрученность, та неизбывная печаль, которую спустя время врач назовет депрессией и пропишет таблетки. Ее волосы – каштановые, лившиеся волной и сиявшие (и снившиеся Ивану столь часто) свисали жидкими немытыми косицами.
Иван мог созерцать ее вволю. Руки и плечи, сузившиеся в движении, словно ей сделалось холодно, и она поежилась и так и осталась. Удлиненное лицо и припухлые чуточку щеки, как у ребенка. Высоко поднятые брови, отчего казалось, что Матильда чем-то удивлена. Изящный носик. И губы, оттопыренные от обиды.
Волна нежности поднялась в сердце эмигранта. Большую часть в его привязанности и любви к людям занимала жалость, он давно это осознал. Да и как любить, не жалея?
Великолепный Бруно оставил архивариуса и отправился дальше, ища, где же, наконец, взобраться на небосклон крупных заказов. Хорошо было бы ему врезать, подумал Иван, но ведь врезать без объяснений ничего не дает, кроме страха. Впрочем, и не врезать не имеет других последствий, кроме дутой наглости.
Од было горько и пусто. А между тем в метре от нее, почти касаясь – стекло, к сожалению, не позволяло – ее колен, стоял человек, готовый за нее умереть. Во всяком случае, дать ей все, что у него было: некоторый опыт жизни, знания, верность и нежность. В наше время рентабельности это кое-что, согласитесь.
Иван поискал в кармане и нашел талисман, который всегда носил на счастье, маленькую серебряную медаль с изображением святого Николая, и тихонько постучал ею в стекло. Потерянный взгляд юной женщины опустился вниз и нашел лицо прохожего. Некоторое время она не понимала, чего хочет от нее этот не слишком молодой мужчина в курточке с меховым воротником авиатора (и кожа, и мех были искусственными, и носивший их летчиком не был).
– Са ва? – сказал Иван, улыбаясь.
Теперь она смотрела на Ивана внимательно. Она догадывалась о сказанном по движению его губ. Если вы попадали в подобные горестные положения, то помните, конечно, как становишься отзывчив к малейшему проявлению доброты. «Спасибо» уличного нищего грело сердце, благодарность бродяги, которого вы подвезли на машине, казалась бальзамом. Если я говорю все это с уверенностью, то потому, что сам бывал и первым, и вторым, и третьим. А вот Иван попадал в совершенно новое положение.
Он с детства любил печальные лица. Может быть, потому, что часто видел его у своей матери. Она ему никогда не рассказывала, но он сам все вычислил – чисто по-детски, но, впрочем, и размышляя, – этого советскому ребенку нельзя было не уметь, иначе он не выжил бы. И альбом фотографий помог. В нем была одна – красивого юноши Миши, о котором мама вспоминала особенно, делая паузу и вздыхая. Он однажды пропал. То есть не вернулся домой, выйдя из института, где учился вместе с мамой. Они хотели идти вечером на репетицию в пролетарский клуб. Но он и туда не пришел. Потом по поводу Миши было собрание, он оказался врагом народа, а мама заболела с температурой и горячкой и на собрании не была. Кажется, Миша был еще и шпионом.
В лице Матильды было страданье утраты.
Иван вошел в кафетерий и снова сказал:
– Са ва? – помогая улыбкой немного смущенной женщине, которую застал чужой человек в беспорядке чувств и мыслей.
– Помните лекцию? Вы так ловко показывали диапозитивы Шартра!
В другое время эта похвала показалась бы ей глупой, да и сама встреча обременительной.
– Очень рад вас встретить, М… Од! Я и раньше хотел вас искать, да мы и сталкивались – помните? Но столько разных занятий, они все мешали, а главное – неизвестно, будешь ли кстати, не попадешь ли, как волос в суп!
И другие поговорки просились Ивану на язык. Он говорил, говорил. Радость, знаете ли, болтлива. А Од эта болтовня оказалась лекарством, он видел. Он жалел ее – о, до чего ее было жалко! И почему говорят, что женщине это неприятно? Круги под глазами, воспаленные веки, и стрелки-складки горечи возле рта. Она казалась много старше своих почти тридцати. Отвергнутые люди стареют.
– Слушайте, Од, а не пойти ли нам, знаете ли, в театр на славную какую-нибудь классическую пьесу? – вдруг предложил Иван. Это само у него вырвалось. – Да и просто в парк или музей, есть некоторые праздничные по настроению. Да вы знаете сами! – вдруг вспомнил он.
– Но не сегодня? – неуверенно сказала Матильда. Вечер близился к ночи.
– Я вас провожу, – сказал Иван. Она кивнула.
Так он узнал, что она живет на улице генерала Де Голля в недавно построенном доме. Улица начиналась сразу за площадью мэрии и шла к кладбищу и затем поднималась круто на холм к новым кварталам.
– Вон мои окна, – сказала Од. Они были освещены.
– Вы оставили свет, – догадался Иван. Она немного смутилась.
– Приятно видеть освещенные окна, когда возвращаешься, как будто там ждет кто-нибудь, так многие делают, – сказал Иван. – Завтра вечером я жду вас, окей?00
Она кивнула, засмеявшись чему-то смущенно. Лицо ее смягчилось. Закрывая входную дверь, она оглянулась и помахала ему рукой.
Ему было легко.
Нужно, наверное, пояснить. Иван – человек будней. Не то, что он не бывает на праздниках, нет, он приходит, но остается где-нибудь сзади, чтобы людей не тревожить скромной одеждой. И лучше видеть. Пусть крепкие и удачливые выйдут вперед, стяжут аплодисменты и крики одобрения. Потом все едят и расходятся. Наступают будни. Люди праздника тускнеют и засыпают. Им нужен опять стадион, купанье в толпе, как вполне сознательно говорят в Ватикане. Напиться народным веселием и энергией, и ожить.
Время Ивана приходит всегда. Будней в году гораздо больше, чем праздников.
– О, май бэби… – пел тоненький голосок из-за высокого забора павильона, когда Иван шел мимо. Какой-то ребенок не спал. Словно он имел порученье напоминать об Алене. Он был крепкий парень, Ален, ничего не скажешь, несмотря на некоторую худобу.
Иван старался вообразить, что такое – жить в своей стране. В России у него не было этого чувства, там всё-всё – даже сама его жизнь – принадлежало государству жестоких людей. Ну, кроме самого раннего детства, когда он этого еще не знал, и мир казался иным: мама, бабушка, дедушка, кузены, кузины. И друзья, разумеется. Впрочем, было чувство владения каким-то богатством сердца – не правда ли, столько людей, и все интересные, и всех можно любить. Потом оказалось, что Иван-то любит, а они уже нет. Остались сослуживцы и соседи по дому: – Как дела? – ничего – ну, заходите, выпьем вместе – пообедаем. А чтобы чувствовать себя вместе с народом, нужен президент на экране телевизора и футбольный матч.

Утром они стояли, сбившись в кучку перед воротами мастерских. И были встревожены.
– Кто бы мог подумать! – повторял Ахмет. – Нет, никто не мог бы подумать!
– И никто не говорил ничего!
– А Сильви что сказала?
– Ален, сказала она, я хочу тебе сказать…
– Что такое, ребята?
Обрадованные появлением ничего не знающего, на Ивана обрушили новость сразу несколько ртов: Ален умер. Лег вечером спать, а утром жена смотрит – а он мертвый. Умер во сне.
Господи, спаси нас от подобного ужаса.
Так и лежал в трусах и майке. И даже уже остывший почти. Сильви закричала, бросилась звонить пожарникам (во Франции им поручена скорая помощь). Полиция приехала, прибежали соседи. Детей увезли к бабушке.
Постепенно они справлялись с волнением. Тем более, что рядом с ж.д. переездом грузовик едва не перевернулся, рассыпав строительный мусор. Бригада немедленно выехала на место. Битой штукатурки оказалась целая куча, и скрежет лопат заглушил слова и мысли. А потом смерть Алена начала отдаляться, словно уносимая прочь каким-то течением.
И однако, что-то произошло. Словно через Алена Иван был присоединен к коллективу. Быть может, он Ивана любил. Или в нем, иностранце, сошлись нити юношеских порывов коренного француза: путешествовать по дальним странам, там найти все великое, страшное, славное.
– Он был неплохой, Ален, – сказал Ахмет. – Бог его примет в рай.
Марк недоверчиво хмыкнул. Но с мусульманином Ахметом на эти темы не спорили.
– Вот ты, Иван, говоришь: чтобы попасть в рай, нужно сначала умереть… (когда он говорил такое? Или писал?) Однако вот что странно: все хотят в рай, но никто не хочет умирать!
Наблюдение было емким.
– Пусть он подаст нам сигнал, что ли, знак, – сказал Жожо. – А то одни разговоры. Надоели! Сто километров одних обещаний.
Нетерпение человечества. К счастью, оно разное в разных районах земного шара. А то мы уже давно лопнули бы. А так, лопнув в одном месте, человечество терпит в другом, и тем временем приходит в себя там, где лопнуло.
Если умер, то надо потом хоронить. Выяснилось, что семья – то есть отец и дядья – не хотела никакого обряда. Просто взять и отнести на кладбище.
– Как же так! – высказался Ахмет. – Конечно, мое дело сторона, но надо что-нибудь сделать. Нельзя же зарыть… – он понизил голос – …как собаку.
– Как собаку, – громко подтвердил пьянчужка Патрик.
Иван тоже покачал головой. Важнейшее событие жизни требовало установленной формы жестов и слов, для импровизации не было нужной легкости. Но другие члены бригады молчали, да и некогда было в тот день: в парке упало старое дерево и разрушило часть ограды, и их бросили всех туда.
На другой день многие работники мастерских толклись возле входа на кладбище, бродили по дорожкам, читая имена и фамилии на памятниках. Ждали тело и мэра. И они появились почти одновременно. Грузный и пожилой, глава города шел не торопясь по аллее, поддерживая вдову под локоть, одетую в черное, опухшую от слез. В нем было что-то от священника. Осанка и поступь свидетельствовали, что причастность оккультным силам ему не чужда. Пусть они ему не подвластны, он знает, как их умилостивить.
Мысль о кремации тела Алена поддержки не нашла.
– Есть еще место в земле для коренного жителя нашего города, – твердо сказал Марк.
Зиявшая могила была перекрыта досками, и гроб поставили сверху. Лакированный, блестевший зловеще в лучах невеселого солнца.
– Он был молод и горяч, – громко сказал мэр. – Он любил жизнь. И вот его нет с нами. Болезнь нанесла свой страшный удар, и его не стало.
Что-то такое было в голосе мэра, что тронуло многих. Они откровенно отворачивались и сморкались. Сильви плакала. Человеческое сочувствие, вот что было неподдельным в этой почти проповеди. Мэр даже обратился к Алену на «ты», словно тот мог его слышать. Это вообще очень сильный прием, если вы замечали: обратиться к отсутствующему, как если бы он находился рядом, будь то умерший или Бог. Все невольно затаили дыхание, чтобы не пропустить возможного ответа, и хотя его не последовало, миг напряженного совместного ожидания запомнился надолго.
И вдруг могильщики засуетились, стали вытаскивать доски из-под последнего прибежища Алена и цеплять крючками за ручки гроба.
Сильви простирала руки, плача, ко всем, словно призывая на помощь. Там и тут всхлипывали в толпе. Сам мэр вынул белоснежный платок и приложил к глазам. Ивану стало его жалко: тучного пастыря человеческого стада, тяжело дышавшего в костюме и галстуке, которому пришлось нести в придачу к своей еще и тяжесть горестей своих подчиненных.
Все пошли к выходу, оглядываясь еще на могильщиков, которые воздвигали холмик и устанавливали венки. Мэр вел под руку вдову, коллеги шли следом. Брат Алена тихо пустил в таявшую толпу приглашение к заупокойной трапезе. Несколько человек отправились в дом родственника и друга. Бригада в тот день не работала. В мастерских ждали бутылки пастиса и воды, соленые орешки и прочая дребедень.
– Сначала поселился на кладбище временно, – сказал Ахмет, – потом его уволили, но он быстро вернулся – и теперь навсегда!
– Это случайность, – по-юношески уверенно сказал Алексис. Жожо задумчиво посмотрел и он увлек Ивана в своей кабинет:
– Ты знаешь, Китти вернулась! Ее подругу отбил один австралиец, какой-то гуру Кан.
«Браво, мой друг, твое знание человека начинает меня удивлять», – подумал Иван.

Словно Кан умел восстановить правильный ход вещей, нарушившийся по неизвестной причине. А правильный ход вещей – наилучший. Иван думал об этом, готовясь встретиться с Од. Вот и здесь был немного нарушен природный порядок: Бруно подходил ей по возрасту лучше, но этого мало. Парадокс в том, что урбанист был старее Ивана, словно молодость эмигранта продолжалась вопреки документам (а кто не знает их власти над нами, простыми людьми! Но она, оказывается, не безгранична).
Условленное место встречи с Од просматривалось хорошо, и Иван не спешил на него выйти. Оставалось десять минут. Ему вдруг стало казаться, что Од не придет, хотя, разумеется, миловидной женщине прилично и опоздать, показывая свою независимость и самооценку. Они договорились встретиться в кафе, увы, переполненном людьми и табачным дымом. Сотня любителей ожидала результатов скачек, проходивших во многих городах Франции и Европы. Они условились в случае хорошей погоды ждать друг друга в маленьком скверике напротив, в десяти шагах. И что же, погода отличная: светлый солнечный день, влажный западный ветер, приносящий йодистый запах Атлантики даже сюда, в окрестности Парижа.
Каждый силуэт вдали казался знакомым. Опознавшись пять раз, он почувствовал грусть и вообразил, что нет, не придет, что и ждать не стоит. Стрелка часов над площадью прошла лишних четыре минуты. Он решил сделать круг, и он пошел вдоль домов, образовавших площадь. Вот улица Астролябии, он в нее заглянул – и столкнулся нос к носу с Од! Удлинившееся от унынья лицо. Спустя мгновенье изумление его захватило, и радость. Вероятно, то же произошло и с лицом апатрида. В волнении они рванулись друг к другу и хотели дважды коснуться щекой щеки, как это делают знакомые (в Париже обычно четырежды), но сбились в движениях и поцеловали друг друга в губы. Это их окончательно смутило.
– Я думал, вы не… – начал Иван, но его фразу закончила Од:
– … придете!
– Как же так, не придти?! – воскликнул он.
Од готовилась к встрече, о чем говорили легкие оттенки косметики на щеках и под глазами, аромат духов. Несомненно, и она отметила усилия, которые предпринял Иван, чтобы выглядеть достойным кавалером. Он попрыскался одеколоном, который прислал ему Красный Крест на Рождество.
Они пошли от волнения торопливо, словно Од убегала, а он ее догонял, и оказались в парке. Иван успокаивался, к сердцу подступали беззаботность и благодушие. Верный признак того, что и Од переживала подобное. Подарок судьбы – возрожденное детство, когда небо становится высоким и синим.
Тут была карусель, и на буланых лошадках уже сидели два мальчика и девочка, пришедшие сюда с чернокожею няней. Владелец карусели посмотрел с надеждой на них:
– Прокатиться, мсье-дам?
И дети стали их звать, чтобы составился, наконец, кворум пассажиров. Они засмеялись. Од взглянула на Иван, словно шалящая школьница – и вдруг потянула за руку к автомобильчику, изображавшему старинную довоенную модель. Им удалось в него поместиться!
Тронулась карусель. В тесноте они сидели совсем близко друг к другу, их бедра соприкасались, и он почувствовал скоро тепло Од, проникшее через черные колготки, юбку и его брюки.
Ему показалось, что события развиваются стремительно, и он не успевает за ними. Человек чуть-чуть старомодный, он нуждался в большем количестве ступеней. А Од была счастлива. После карусели ей захотелось играть в песчаную мельницу, потом она увидела на земле каштаны и устроила матч: кто попадет и сколько раз вон в ту урну? Что же, он попал раз, а она – три, и она стала смеяться:
– Мазила! – кричала она, бегая за каштанами. Они незаметно переходили на «ты». И неудивительно: они были два одиноких человека, да еще раненные другими людьми. Рассыпанная в человечестве раса, неотличимая по цвету кожи или глаз. Лишь складка в уголках рта ее обнаруживает.
Иван шутил, и рискованно, словно смехом желая прикрыть что-то, будто не в силах справиться с собой. Нужно вовремя остановиться, поскольку смех начинает пробивать дорожку – или рыть канавку – совсем другим отношениям, чем нежность. Скорее приятельству, чем любви.
– Знаешь, знаете что, Ма… – начал он, но закончил иначе: – …Од, дело в том, что…
– Ну, если тебе так нравится имя Матильды, ты можешь взять от него первую букву! – весело сказала Од. – Так или иначе, но ты угадал: среди моих имен есть и Матильда, так звали сестру моей мамы, но я его не люблю. Да я и не знала тетю: она умерла до моего рождения.
Ивану тоже было смешно, пока он мысленно не соединил два имени в одно. И тогда он вдруг испугался. Его обличили! Конечно, не Од целилась в него этой фразой. Не Провидение ли предостерегало его? Он трепетал.
– Вы… ты не проголодалась? Можно тебя куда-нибудь пригласить?
– Конечно, – задумчиво сказала Од. – И у меня к тебе просьба: ты не можешь починить мне книжную полку? Она совсем накренилась, того гляди упадет. Это в двух шагах отсюда, ты знаешь?
Еще бы не знать. Не однажды Иван нарочно изменял путь возвращенья к себе вечером, чтобы пройти мимо этого архитектурно скучного дома. Но если там кто-то живет?
По лестнице они медленно поднимались, и затем она долго искала ключ в сумочке. Ему слышалось тут колебание и неуверенность, и он был ни в чем не уверен вслед за нею. Однако расстаться им было выше их сил. Во всяком случае, его. Он даже подумал, что так не могут расстаться члены одной семьи.
– Ты можешь повесить свою куртку здесь… или дай, я повешу, – сказала она смущенно. Она открыла шкаф, встроенный в стену. Там висела одежда. Мужской глаз немедленно выхватил розовую кофту и белые брюки, которые прежде никогда на Од не видел. Коридор вел дальше и превращался в кухню, довольно обширную, служившую еще и столовой. Подоконник был уставлен цветочками в горшках, ухоженными, какими-то веселыми, – им было, несомненно, приятно, что хозяйка их любит. Наклеенные на горшки лоскутки бумаги сообщали их имена.
– Ах, так это элексина! – сказал Иван, увидев знакомый зеленый шар из мельчайших круглых листочков. – Как интересно. А это…peperomia caperata… – Из гущи матерчатых листочков высовывался пучок стебельков с зеленоватыми кулачками, пальчиками, ручками, похожими на человеческие. Откуда это чудо?
– Тебе нужно немного подкрепиться перед работой – сказала Матильда. – У меня есть прекрасные вкусные яблоки! И сендвич. Я сделаю сендвич, окей?
Комната была довольно большая, окном выходившая… минуточку… да, окно выходит на бывшее здание полиции, ныне переехавшей в совершенно новое, с претензией на модернизм. Правда, полицейские стали жаловаться на неудобства выезда, они теряют время и не успевают догнать преступников. Да и автомобили у этих последних более мощные, и сами они, мускулистые и без живота, бегают быстрее, и вообще.
Книг была масса, и полка, в самом деле, опасно накренялась с одной стороны. Ее подпирала доска. Державшие кронштейн винты вылезли из стены. Ну, такое легко починить. Он принялся снимать книги и укладывать их стопками вдоль стены. Тут же стояла и обширная низкая кровать без спинок, занимавшая угол, с лампой и полкой над изголовьем. Классика. Ле Корбюзье. Но были и редкости: толстые большого формата тома.
– А, у тебя есть Эмиль Маль! – воскликнул Иван пораженно.
– Ты знаешь Эмиля Маля? – отозвался из кухни удивленный голос Матильды-Од. И она показалась в дверях. На ней был голубой фартучек, в руках она держала длинный белый хлеб и нож. Каштановые волосы ниспадали по обе стороны лица. Взглянув на нее, он, вероятно, изменился в лице, настолько она показалась ему красивой. У него дух захватило, как бывает только в юношеской повести.
– Что ты так смотришь, – сказала она довольно, видимо, польщенная его взглядом. И улыбаясь, ушла в кухню.
– У тебя есть молоток?
– В коробке под вешалкой.
Там же нашлись и клещи. И гвозди. И отвертка. Современная женщина.
– И кусочек дерева, палка? Чтобы сделать пробку под винт.
– Ты можешь взять доску подпорку. Но уже все готово. Потом.
Они усаживались в кухне напротив друг друга. Стол был не слишком широкий, и он, двигаясь, коленями коснулся колен Од. И она их отодвинула не сразу. Это промедление было как шум налетевшего ветра в ветвях парадиза.
– Здесь тихо, – сказала хозяйка. – Мне здесь хорошо, я люблю здесь сидеть, но иногда время начинает бежать слишком быстро. У тебя так бывает?
– Бывало, теперь это реже.
В жилище Од были следы остановки. Календарь на стене: клетки дней, заполненные рандеву, вдруг сделались пустыми с 22 февраля: ни встреч, ни дел. Потускневшая раскрытая книга, невскрытые конверты, по виду служебные. Но в ее лице не было и тени опущенности: она болтала и шутила! Например, она сказала… нет, сразу не вспомнить, надо посмотреть в записную книжку.
Они выпили сока. Он оказался холодным, и новый зуб Ивана немедленно жестоко заныл. Он не подал, правда, виду, но воспользовался паузой и отправился в ванную комнату. Там он извлек потаенный пузырек из кармана и прополоскал рот болезубоутоляющей жидкостью. Полотенца, розовый пеньюар, флаконы и тюбики, интимный мир ароматов и тела. Среди зубных щеток была одна странная, явно мужская, и Иван почувствовал к ней вражду.
Когда он вернулся, Од в кухне не было. Она стояла в комнате у окна и не оглянулась, когда он вошел. Сомнения быть не могло: она ожидала. Он осторожно приблизился сзади. Од, конечно, слышала его шаги. Она даже вздохнула. Он обнял ее за плечи, ощутив под ладонями начинающееся возвышение груди, и привлек к себе. Она чуть откинулась назад и оперлась о Ивана спиною. И потерлась о его лицо головою, волосами, как иногда это делает кошка, желая, чтоб ее погладили. Кончики волос легонько покалывали ему губы. Его вдруг ужаснуло расстояние, которое разделяло их, ткань рубашек, толстой ворсистой юбки. Сейчас Од отдалится, вспомнив о чем-нибудь, решив иначе, и исчезнет этот почти сон, счастье тепла и запаха. Целуя Од в шею, он щекою отодвинул воротник блузки, и услышал, как расстегнулась ее пуговка. Невыразимая по нежности линия лопатки уходила в полумрак одежды. Участившееся биение его сердца отдавалось звоном в пальцах. Маленькие горячие ладони прижались к его шее.

– Ты что, миллион выиграл? – спросил Марк, некоторое время понаблюдав за Иваном, отрешенным от всего и улыбавшимся своим мыслям. Иван только фыркнул и ничего не сказал. Да и другие почувствовали необычное рядом с ним, в поле какого-то приятного излучения.
Шарли немедленно пустился в рассказы о неожиданных выигрышах разных людей, и даже близких знакомых. Особенно запомнился случай, имевший место с дальним, но все-таки родственником, который выиграл холодильник. Все посмотрели на Шарли с интересом.
С Иваном произошла перемена, это заметили многие, даже почему-то и те, кто обычно не придавал значения его существованию. Полина, например, когда он принес в ее отдел коробку с бумагой. Она рассеянно взглянула на него, потом посмотрела внимательно и уже затем рассматривала его откровенно, словно видела впервые.
– Что с вами? – спросила красавица. – Вы миллион выиграли, что ли?
Иван молчал, но лицо его сияло.
– Как поживаете, хорошо? – только и сказал он, уходя.
Жожо, разумеется, заметил тоже. Он даже забеспокоился, все ли у Ивана в порядке, и поделился своими опасениями с Марком.
– Ты понимаешь, он ведь один и в изгнании, это нелегко, как ты думаешь, не обратиться ли ему к психологу, кажется, где-то есть бесплатные психологи для иностранцев, ему пропишут какие-нибудь таблетки, ну, ты понимаешь?
– Таблетки, – пожал Марк плечами. – А потом что? Алена мы уже схоронили.
В столовой к Марку подошел Ахмет:
– А что, правда, что Иван выиграл миллион на скачках? Маляры говорят.
– Почему бы и нет? – сказал Марк. – Каждому может прийти удача хоть раз в жизни.
– Значит, выиграл? – требовал подтверждения отец семейства.
Марк засмеялся:
– Пойди, спроси у него сам! Взаймы попроси тысяч десять (1524 евро, если вы затрудняетесь). Если даст – значит, правда.
Ахмет ушел, недовольный легкомыслием Марка. Но и юный Алексис слышал, что говорили рабочие отдела садов и парков. Он пришел в мастерские:
– Жожо, правда насчет Ивана? Что он немного… Говорят, что ничего удивительного: один, да и на его родине плохо, мафия, война, голод.
Жожо еще больше встревожился: молва подтверждала его опасения.
– Ты что, выиграл миллион? – спросил Патрик.
– Ну, не в деньгах же счастье! – почти взмолился Иван.
– Разумеется, так все говорят, но верят в это только романтики. Ты что, романтик?
Взглянув на Ивана, не отводил взгляда и Кан. К нему в школу Иван принес пачку афиш о концерте Андре, организованном в пользу бездомных детей в Румынии и бездомных румын во Франции. Неподалеку от Кана Марта листала толстую книгу в поисках изображения кенгуру.
– Ну что ж, мой северный друг, – сказал он по-английски. – Вероятно, я не ошибусь, если скажу, что вас любят? И вы тоже?
Марта внимательно прислушивалась, стараясь понять. Она удивительно быстро овладевала английским с помощью Кана. Иван молча улыбался.
– Провидение подарило вам маленький отпуск и праздник… Все-таки иногда оно помогает нам жить, Провидение. Точнее, ждать.

– Мне не хочется вставать, – сказала Матильда. – А что, у тебя есть дела?
– Нет никаких.
– Ну, останься: тепло, когда ты рядом.
Она обняла Ивана за шею и спрятала нос под его подбородок. Она любила выбрать какое-нибудь углубление в его теле, он это заметил, и старалась в нем поместиться. Насколько это удавалось, конечно. Пальцы ее ног переплелись с его, и она шевелила ими, словно что-то спрашивая.
– Мне хорошо, – донесся ее приглушенный голос. – А тебе?
Еще бы! Счастье любимой женщины – это четыре пятых его собственного. Твердые соски упирались ему в живот, он чувствовал, и это его волновало. Очень.
– Все-таки я немного боюсь, – донесся ее голос. – Я так счастлива. Я не знала, что так бывает. Я не знаю, сколько времени это может длиться. Я боюсь, что вдруг все исчезнет, как сон, ты понимаешь?
Она вынырнула из-под одеяла и положила голову рядом на подушку, а затем на его висок и терлась ею. Он чувствовал горячие бусинки, они сыпались на ему на лицо и достигали губ, он пробовал их языком. Соленые и горячие.
– Это будет длиться, пока мы не умрем, – сказал он. Можно тебе сказать одну вещь?
– Ну, скажи, – голос Од прервался. – Но ты не скажешь чего-нибудь страшного?
– Нет.
– Тогда скажи.
Он приблизил губы к ее розовому ушку и проговорил:
– Я тебя люблю беспредельно.
В ответ Матильда-Од прижалась к нему так, словно хотела войти под кожу, или взять его всего в себя – и взяла, и уже не сказала, а выдохнула ему в ухо слова. Он слышал их впервые в жизни. Он повторял их мысленно, не решаясь произнести вслух, чтобы они нечаянно не улетели, точнее, не изменили смысла, чтобы их кто-нибудь не украл.
Как и теперь я не решаюсь доверить их бумаге. Они принадлежат одному Ивану. Вы понимаете. Читатель бывает неподготовленным. Он берет и открывает книгу, где попало, а сам полон вкуса первого глотка пива и предвкушенья последующих.

– В конце концов, жизнь – это приготовление к последнему решительному одиночеству, – сказал Андре.
– Жизнь – это ожидание, – сказал Иван.
– И его нужно уметь наполнить, – подхватил Кан.
– Элбет, я приготовлю чай? – спросила Марта.
– Что же, пожалуй, – согласился тот, вынимая изо рта давно потухшую трубку. Кажется, никто не видел его курящим по-настоящему.
Они собрались в скромной квартире австралийца почти случайно: Иван встретил его на улице возле киоска с газетами, и то только потому, что Кан задержался, зачитавшись некрологом знаменитого адмирала в «Таймс» (эта газета печатает замечательно интересные некрологи. «Самому хочется умереть поскорее!» – говаривал Кан). Андре им попался идущим из церкви. А потом позвонила в дверь и Марта: она уже запросто приходила к своему любимому учителю английского языка.
Это было чаепитие в 5 часов, по английскому обычаю. Фифоклок, как говорят по эту сторону Ла-Манша.
– Друзья мои, – сказал Кан серьезно. – Последние годы я замечаю в себе перемену: мне сделалась неинтересной всякая философская система, я больше чувствителен к фрагментам.
– Это библейское, – сказал Андре. – Кроме того, это практичнее. В случае проблемы – то есть тревоги по поводу значительной перемены – должно быть немедленно дано объяснение. Указана причина. Необязательно, чтоб настоящая. Хотя и желательно, конечно. Любое заявление, например, «он умер», должно быть объяснено. Сразу спрашивают: отчего? Ах, от рака, ну, тогда ничего, у меня его нет, следовательно, я бессмертен по-прежнему.
– Вы уловили важный нюанс, – сказал задумчиво Кан. – Но разве и в самом деле визит бледнолицей дамы…
В дверь решительно позвонили.
– Ого! – сказал Кан, засмеявшись. – Не она ли? – И пошел открывать. И другие засмеялись не слишком удачной шутке, скорее, впрочем, от неожиданности, и немного нервно. Только Марта молчала, не разделяя веселия мужчин. Впрочем, она занималась чашками и печеньем и не очень следила за разговором. Ей было просто уютно рядом с говорящими, Каном, в этой квартире. Теперь она старалась расслышать, о чем говорили в прихожей, голос Кана и другой голос, мужской и незнакомый. Следом за Каном вошел моложавый мужчина со светлым лицом.
– Господа, простите, кажется, я не успел вам сказать, что жду в гости старого знакомого, адвоката Ива Дюваль де Марн, – сказал Кан. – Да и адвоката я не успел предупредить о нашей нечаянной встрече. Но может быть, чуточка спонтанности в жизни не так уж некстати? А ля Достоевский, так сказать. Знакомьтесь, пожалуйста.
– Марта, – сказала Марта.
– Андре, органист, – сказал Андре.
– Нам приходилось встречаться, – улыбаясь, сказал Иван. Адвокат был немного ошеломлен:
– Вы? И что вы… – он замялся. Он едва не сказал «тут делаете».
– Мы иногда болтаем по-английски, – вмешался Кан. – Вы знаете, иногда я скучаю лингвистически, хочется поговорить просто так.
Иву пришлось быстро решить дилемму: или присутствие Ивана снижало, так сказать, качество общества, или, наоборот, поднимало апатрида на новую общественную ступеньку. Борьба чувств и оценок длилась мгновение, Ив был адвокатом, а в этой профессии умение владеть собой, то есть привычка к неожиданностям – главное.
– Очень, очень рад встретить вас, Иван, – сказал он, наконец.
– И я тоже! Надеюсь, ваш садик хорошо поживает?
– Он помнит о вас, – пошутил адвокат.
– Можно ли предложить вам чашку чая? – осведомилась Марта.
– Ах, пожалуйста, госпожа.
– Вы знаете, мэтр, – сказал Кан, – у нас образовался кружок, что ли, почти академия, где можно высказать любые идеи, даже самые сумасшедшие.
– Ну, это так говорится – сумасшедшие! – заметил Андре. – Вы знаете, в этом смысле во Франции с сумасшествием неважно.
– Есть, есть, – улыбался адвокат. – Один закон о презумпции невиновно… – И он прервал сам себя.
– Жизнь предлагает нам случаи настолько необыкновенные, что они превосходят всякую дерзость мысли, – сказал Иван.
– Вероятно, им все-таки предшествует мысль, – сказал Андре, – хотя, может быть, она и не побывала в нашей голове.
– В вашей?
– Вообще в человеческой.
– Что же это такое? – изумился Ив.
– Это называется идеализм, – примирительным тоном сказал Кан. – Марта, ты не можешь зажечь, пожалуйста, свет?
– А я могу рассказать вам, как однажды муха спасла жизнь человеку, – сказал Иван. Адвокат взглянул на него с опаской: он еще привыкал к тому, что Иван выглядит иначе и сидит рядом с ним как полноправный член культурного слоя.
– Что-то я не знаю такой басни Лафонтена, – поддразнил Андре.
– Какой же величины должна быть муха! – добродушно вставил и Кан.
– Самая обыкновенная, маленькая, домашняя.
– А я в это верю, – неожиданно сказала Марта, и все обернулись к ней и посмотрели.
– Один человек оказался в Сибири, в самой северо-восточной ее части. Ему предстояло прожить тут три года, и два он уже прожил. Посреди пустынной местности с чахлой растительностью, с болотистой почвой. Красивой была тут только трава весною и в начале лета, а потом и она начала желтеть и чернеть. Раз в день он ходил на полицейский пост (его учредили ради него одного) расписываться в особом журнале. Ему дали работу в местных мастерских, но занят он бывал редко: положение ссыльного его от других людей отрезáло. И людей было немного: двадцать изб, семьдесят шесть человек.
Он жил надеждой на возвращение. «На Запад», – так в Сибири называют территорию западнее Уральских гор. Он читал и писал (и прятал написанное, разумеется), но главным его занятием было надеяться и предвкушать. И хотя жизненный опыт говорил ему об опасности надеяться чрезмерно, что мог он поделать? О, он вернется! Окруженный теплом и любовью, он воспрянет, вздохнет, оживет! Со времени их разлуки прошло девять лет, а два года тому назад она сумела его навестить. Ослепительная в радости встречи, порозовевшая на морозе, пахнущая снегом, чистотой.
Он был достоин ее. Истощенный телесно, конечно, но исполненный героизма и непреклонности в убеждениях, то, что настоящий мужчина приносит к ногам своей избранницы. И он сохранил все чувства! Они остались теми же с того дня, когда его схватили в пригороде Москвы. В тот день жизнь остановилась. Его как бы поместили в консервную – если не банку, то все же.
Великолепье дорогой женщины его – как бы сказать – чуточку – нет, не встревожило. Удивило, пожалуй. Так выглядит женщина, окруженная вниманьем мужчины. Быть может, мужчин. Удивленье прошло, как тень от облака. Но вернулось и стало тревогой, когда в пачке писем – почта приходила сюда раз в две недели – он увидел конверт с драгоценными буквами, ибо написанными ее рукой. Он почувствовал желание бросить письмо в горевшую печь и удивился ему, не зная, что оно внушено, вероятно, ее ангелом-хранителем. И его тоже.
Письмо было длинным, чуть-чуть виноватым по тону, полным ободряющих формул. И он был немного подготовлен к тому, когда из листка бумаги вдруг высунулся блеснувший нож и ударил его в сердце. Д. писала, что оставалась верна ему все время, несмотря ни на что, пока он был в лагере. Но теперь, когда он на поселении и через год будет свободен, она может ему сказать. И должна. Дело в том, что… видишь ли… так получилось, что другой мужчина вошел в ее жизнь. И она его любит, хотя у него и нет тех качеств, какие есть у него. Жизнь не стоит на месте, дорогой мой, нет, не стоит. Она разделяет его убеждения, в этом смысле ничего не изменилось, но в другом смысле изменилось всё.
– Друзья мои, вы понимаете, там, куда он забрасывал якорь терпения, там образовалась черная дыра, – сказал Иван.
Марта перевела дыхание. Она была, несомненно, самой внимательной слушательницей этой истории.
– Ну, а дальше? – спросил Ив. Его разбирало профессиональное любопытство.
– Девять вымороженных лет позади, а, так сказать, впереди? Разумеется, оставались друзья и убеждения, и это кое-что. Но целительная близость любимой? Она-то и питает надежду, а лишенье ее грозит…
– Постойте, – сказал Кан, – пожалуйста, факты, а уж выводы потом. Мы их сделаем сами.
– Несколько часов он созерцал безнадежность. Прежде он знал страдание преимущественно физическое, от голода и холода. Был великий смысл в перенесении их: остаться живым, и тем самым подтвердить истинность своих взглядов! Теперь же не стало смысла. И он, взглянув на часы, решил, что прекратит страдание сам, когда стрелки покажут ровно девять. Ему стало легче. Он поискал и нашел тонкую веревку. В деревянной балке потолка был гвоздь, на котором висела связка лука. За него он зацепил веревку и оставил длину с таким расчетом, чтобы, сев на стул, начать задыхаться. Ясно, что его бумаги и письма попадут в полицейский архив, и навечно. Бросив их в печь, он почувствовал дуновенье свободы. Ему захотелось писать, он даже подумал о заголовке: «мои последние 66 минут на земле». Интересно, что он понимал теперь лучше довольно многих друзей, которые ушли таким путем. Их он порицал за малодушие, иногда даже публично. Так вот почему они так поступили.
На столе стояла керосиновая лампа. Он ждал. Он даже почувствовал нетерпение, словно наконец-то нашел дверь в стене и может выйти, и уж там-то всё по-другому!
Часы стояли перед ним, и минутная стрелка медленно, но двигалась к девяти. Никаких поступков делать больше не нужно. Полная безответственность. Принятие сложившейся жизни. Великое одиночество зимней ночи. Завершенность пути. Исчерпанность поступков, слов и воспоминаний. Оставалась только сила, выталкивавшая его из жизни девять лет. И вот она тоже иссякает через шесть… пять… четыре минуты… три… Ну, с Богом!
В этой окончательной неподвижности он вдруг увидел, что кто-то шевелится. Там, где стол примыкал к стене и куда достигал освещенный круг лампы. Темная точка пересекала стол, направляясь прямо к нему несколько неуверенной походкой. Это была муха. Обыкновенная домашняя, проснувшаяся неизвестно почему в самую зиму, когда от холода белый снег кажется серым.
Муха принялась чистить себе лапки, как это мухи обыкновенно делают, правда, пошатываясь, словно от усталости. И потом она приблизилась к руке человека и стала карабкаться, цепляясь за кожу, топталась, щекоча лапками, и сделала попытку взлететь: крылышки ее пришли в движение, она зажужжала! Словно она сообщала что-то на своем языке. Она хотела сказать, вероятно, что наступит весна, как всегда наступала, что зима не вечна и здесь – несмотря на вечную мерзлоту. Что есть капли любви в этом мире, капли, лучики, песчинки. И даже вот что: есть люди, которые держатся тем, что ты существуешь и держишься! Может быть, я выражусь яснее, если скажу, что жужжание этой мухи было арией любви. Этой божественной мухи.
Иван был взволнован. Марта приблизилась к нему с чайником и даже почти коснулась его руки, наполняя чашку. Ее глаза увлажнились.
– И он не повесился, – сказал адвокат.
Все зашевелились, облегченно вздыхая.
– Мне пришлось однажды защищать мужчину, задушившего уходившую от него жену. Какая страшная сила в человеческих молекулах. Мощь тяготения, разрыва, удара! Вся эта химия психики.
– Но вы здорово устроились, мой северный друг, – сказал Кан. – Тут вас любит женщина, там вам ползет на помощь муха, слушайте, вы просто неуязвимы!
– О, пути Провидения, – сказал Андре. – Нельзя ли еще чашечку чая, Марта?
– Самое поразительное, что эта муха оказалась в одной священной книге, – сказал Иван. – И это обнаружил Отшельник. Быть может, вы о нем слышали, его называют Натуристом, он живет в брошенных карьерах.
– Обнаружил в Библии? – с надеждой спросил Андре.
– Представьте себе, в Коране. – Иван извлек ветхий блокнотик. – «Бог не стыдится сделать притчу из мухи».
– Я это всегда знала, – сказала Марта.
– Это трудней, чем слона, – добавил органист.
– Мне тоже хочется рассказать, – сказал австралиец. – О том, как меня спасла грязь.
– Моральная, физическая? – осторожно выспрашивал адвокат.
– Простая, осенняя. Или вот еще: на дне водоемов.
Марта брезгливо повела плечами, и Кан почувствовал, как от нее потянуло холодком. Да и другие почувствовали отчуждение.
– Студентом мне случалось зарабатывать деньги туристическим гидом в окрестностях Грин Вэлли. Может быть, вы слышали о знаменитой Зеленой Долине? Но не буду обременять вас подробностями. Она окружена кустарником и лесом на десятки километров, а потом начинается пустыня. Местность трудно назвать красивой, в ней разлита – как бы сказать – настороженность. Торжественность скудности, если хотите. Но там, где вода – там сущий Едем. Нас было двое гидов и семнадцать туристов, и мы прошли сорок километров по тропам зверей, до пересеченья с дорогой, куда пришел автобус, чтобы отвезти всех в Сидней.
Тогда я остался, я хотел пересечь Грин Вэлли и выйти к морю. Местности по-настоящему я не знал, но подумал, что знаю другие, похожие. К вечеру небо переменилось: сероватые облака почти касались земли бородами. Бесшумно вспыхивали далекие молнии, но скоро докатился и первый гром. Началась сухая гроза, всегда неприятная какой-то противоестественностью, – хотя всего лишь тем, что мы привыкли к дождю. Привычка, друзья мои, стертость повторяемости, колея наезженности! Вот что нужно нам, бедным людям. Вы согласитесь, конечно, что всякий человек беден, нищ, муравей. Из-за своей телесности, разумеется.
– О, какой приятный радикализм! – воскликнул Андре. Кан посмотрел на него невидящим взглядом.
– Вдруг позади меня послышался топот, – продолжил он торопливо. – Я оглянулся. Семья кабанов бежала ко мне, и это было настолько удивительно, что я не успел ничего подумать и, следовательно, испугаться. Животные были озабочены чем-то. Я посторонился, и они промчались, обдав меня пылью и жаром горячих туловищ. Параллельно дороге тоже бежали животные, между деревьями мелькали коричневые пятна газелей. И запах догнал меня тоже и все объяснил: запах горелого. Молния зажгла лес, и огонь двигался, очевидно, в мою сторону. Я убыстрил шаги, хотя сразу сообразил, что до выхода из леса на равнину нужно пройти километров десять, а это два часа. Меня осенило: впереди было место по имени Таузенд Бруклитс, Тысяча Ручейков. Множество мельчайших источников, словно капилляры, выходили на поверхность. Недостаточно сильные, чтобы родить теченье воды, они питают болотистый пруд. Вода стоит всегда, даже в месяцы зноя.
Вдруг свет сделался серым, а конец зеленого коридора сзади меня – огненно-черным. Незнакомый прежде страх поглотил меня целиком, всякая мысль казалась бессильной. Бежать, пока есть силы, и все.
Блеснул водою вожделенный зеленый овал. Яростный натиск меня догонял, пальба ветвей, взрываемых закипающим соком, и гудение пламени. Я подбегал к спасительной луже, когда вал жара обрушился на меня сзади и сверху, и бросил меня в воду.
Смерть и избавление одновременно. Вода покрыла мне спину, а подо мной расступалось жидкое и густое, ил или глина. Жар, слава Богу, спал, я старался оглядеться, но это был еще не самый пожар, это был шар жара, накатывающийся первый и воспламеняющий всё. И затем начинается собственно пожар, и он длится десятки минут, часы. Потрясенный, я увидел, что моя лужа уменьшилась вдвое, что я сижу уже не в воде, а в жидкой грязи, защищенный по пояс. Я брал пригоршнями теплую грязь и накладывал себе на голову. И вдруг мне сделалось всё безразлично. Усилия без должного результата, в конце концов, утомляют.
И я сдался. Последним усилием я углубился в жижу и увидел совсем близко от моего лица круглые от ужаса – или мой ужас так в них отразился – глаза жабы, налившиеся кровью. Ход событий от меня ускользал: на поникшей осоке лежал тлеющий рукав моей рубашки, но мои обе руки были целы, а плечи и спина несли странную тяжесть, и я не мог пошевелиться и сбросить ее. И тогда свежая волна прибоя омыла меня, мне стало вновь десять лет, и я потерял сознание.
Слушатели молчали, переполненные чувствами Кана. И только теперь они вздохнули и убедились, что он с ними и жив. Марта взволнованно коснулась его руки, словно извиняясь за недавний жест отчуждения.
– Но вы рисковали! – сказал адвокат. – Вы могли испечься в этой рубашке из глины!
– Вот нужное слово – рубашка! – улыбнулся австралиец, с наслаждением расправляя плечи. – Почти.
– Боже мой, Боже мой, – приговаривал Андре. – О, какой шок! На всю жизнь!
Все смотрели на Кана.
– Интересно, что я, окаменевший, пришел в себя. Первое желание было пошевелиться; не удалось. Я чувствовал, что слезы текут и промывают глаза, что я немного вижу и что огонь отдалился. Мои воспоминания крайне скудны, они словно зарегистрированы частью моего существа. Потом я увидел людей, но не было сил удивляться, плакать или понимать. Меня выкапывали осторожно, словно драгоценное растение, приготовляемое к пересадке. Действительно, меня пересадили на вертолет, как я узнал об этом впоследствии.
– Да откуда он взялся? – почти с неудовольствием сказал Иван, словно вторжение техники нарушало эпическую, библейскую картину.
– Мой коллега вернулся с туристами в город и сказал, что я могу быть в зоне пожара. И на всякий случай послали.
– My God, – неожиданно сказала Марта, – бедный Элбет! Ты столько страдал!
Проявление женской сердечности тронуло и смягчило собравшихся. Кан раскуривал трубку по-настоящему, весь уйдя в это занятие. Так бывает с застенчивыми людьми, нечаянно завладевшими общим вниманием.
– Мне тоже вдруг вспомнился случай, который до сих пор питает мое подсознание, – сказал Андре. – Только не прозвучал бы он диссонансом в нашем сегодняшнем клубе, в нем нет ничего героического.
– Вот и было бы кстати вернуться к реальности, – с ноткой сарказма заметил адвокат.
– Видите ли, я часто тогда бывал у Анриэтты, нашей прихожанки и певчей, чтобы ее поддержать. Дело в том, что ее дочь заразили при переливании крови, – помните это дело?
– Конечно, конечно! – вскричал адвокат. – Десятки больных и мертвых – и ни одного виноватого. Слишком крупные были чиновники, правосудию не по зубам.
– Ну, тут я судить не могу. Не это меня поразило – да и кого это удивило бы? В то утро я долго говорил с Натали. Болезнь ее очень пугала, а зашла уже далеко и приближалась к концу. Страх смерти отнимал у молодой женщины силы. Знаете, как гипноз: все бесполезно, все равно я умру, и так далее. Конечно, такой гипноз нам тоже необходим, он предотвращает абсолютное сопротивление смерти. Всему свое время: и гипнозу, и смерти. Так вот, выяснилось, что Натали надеялась на выздоровление, хотя в то время никакого средства еще не открыли. Надеялась. Ей подробно не объясняли, в какой стадии она находится, однако завещание было уже написано, и так далее. Анриэтта-то знала, конечно. Ее самоотверженность была беспредельна.
– И понятно, это же ее ребенок, – сказала Марта.
– Нет, тут что-то другое, она хотела родить ее во второй раз, – заметил Иван.
– В то утро Натали было очень плохо (и забегая вперед, скажу, что она угасла через несколько дней). «О, да, Господь Бог меня здорово затормозил, – так выразилась она, – и, может быть, вовремя! Но слишком жестоко: мне хватило бы вполовину, чтобы понять. Теперь же я, кажется, не успею воспользоваться пониманием». Потом пришел Жорж, сын Натали, нечаянно заразившийся тем же недугом от матери, точнее, понесший в себе с рождения неумолимый вирус. В свои одиннадцать лет он был необыкновенно умен и вместе – полон страданий, страхов. Он превратился во взрослого раньше, чем выросли его кости и тело.
Анриэтта устроила файф-о-клок с чаем и печеньем. Я подарил Жоржу кусочек красивого минерала, специально купленного для него (в детстве я сам любил красивые камни). Если тебе плохо, сказал я ему, то считай до двадцати двух, глядя на самый красивый узор. Я подумал, что так подарю ему плацебо: кто не знает, что физическое страданье состоит из частей, и одна из них – душевная?
– Андре, можно налить вам чаю? Или вы предпочтете кофе? – Анриэтта была подчеркнуто любезна со мной. Она ценила мужское присутствие, будучи вдовой сама, а теперь, после бегства мужа дочери, испуганного одиозной болезнью, – особенно. Круг их общения весьма изменился, не стало приятелей, когда люди просто симпатизируют. Теперь приходили добровольцы из разных ассоциаций, люди идей и веры. Да и я, признаться, следовал скорей убеждениям, хотя и жалости было место. Впрочем, в наше время жалость почему-то предосудительна.
– Я провел юность в стране, где она запрещалась государственной моралью, – вмешался Иван. – Считалось, что лучше убить, чем жалеть, потому что жалость унижает человека.
– Какая парадоксальная мотивировка! – сказал Ив. – Когда-нибудь расскажите мне об этом подробнее.
– Мы пили кофе, то есть пили мы, Натали же присутствовала. А ей наше присутствие было скорее приятно, она смягчилась. Жорж вдруг вынул мой минерал и смотрел на него, шевеля губами. Потом снова он смотрел и шептал, и я вспомнил о своей выдумке. Мальчик считал до двадцати двух, чтобы боль прекратилась. На пятый раз я почувствовал стыд: увы, получилось не плацебо, а обман. К счастью, мальчик убедился в его бесполезности и оставил.
– Вот и весна, – сказала Натали. – Если ее пережить, то почти обязательно переживется и лето, и осень.
– О, разумеется, – ответила Анриэтта, – ничего окончательного не бывает, несчастье для чего-нибудь нужно.
– Мама, почему ты не покажешь Андре последние диски? – сказала Натали и вдруг закашлялась.
– Жорж, пойди, поиграй в свою комнату, – немедленно распорядилась Анриэтта и устремилась к дочери. Та наклонилась и свесилась с кровати, рискуя упасть, и кашляла сухо, а потом со странным бульканьем, будто кто-то пил жадно воду. Но нет, это у Натали горлом шла кровь. И потом вдруг все успокоилось, и больная откинулась на подушку.
– Мама, не трогай меня, – сказала она.
Мать принесла тазик и губку, намереваясь убрать лужицу с пола, и вдруг побледнела. Она переводила растерянный взгляд с дочери на лужицу, с лужицы на меня, с меня на дочь. Лишь через долгие секунды я понял, в чем коварство ситуации. Кровь была для Анриэтты смертельно опасна, не переставая быть кровью дочери. Словно отныне запрещалось коснуться себя самой! И в это мгновение мать и дочь разделились, я это почувствовал остро.
Органист остановился, словно мысль его пресеклась.
– Слушайте, что вы устраиваете Достоевского! Не лучше ли просто взять резиновые перчатки и вымыть?
– Именно так! – живо отозвался Андре на замечание Кана. – Анриэтта пошла и вернулась в резиновых перчатках. И она еще взглянула на меня, словно хотела убедиться, что свидетель не возражает. Мой интерес… нет, не то слово, правильнее сказать – потрясение – было вызвано столкновением двух экзистенциальных мотивов. Вы понимаете? Жест доброты, ставший смертельно опасным.
– Несомненно, тут особенный случай, – задумчиво сказал Иван. – Исполнение морального императива грозит гибелью...
– Скорее, подчинение моральной привычке, традиции, – заметил Ив.
– И еще это библейское верование, что душа человека живет в его крови, и запрет ее есть.
– И в то же время – повеление ее пить в церковном обряде.
– Как же, запрещение! – воскликнула Марта. – У мясников сколько угодно кровяной колбасы.
Кана передернуло.
– И жира.
– Марта, вы сгущаете краски, – поморщился адвокат. – Согласитесь, эти разновидности пищи ныне не в почете.
– Может быть, здесь, вблизи столицы. А отъедьте на сто километров…
– Марта, ты не сделаешь ли нам снова чаю и кофе? – спросил Кан, поспешно хватаясь за трубку.
Прибытие чая и коржиков заняло всех на мгновение, но затем все обратились взглядами к адвокату, ожидая и от него сообщения.
– Кажется, у нас сложился кружок рассказчиков, – сказал он. – Боюсь, на моей памяти нет ничего судьбоносного.
– Никогда не поверю! – сказала Марта. – Включите телевизор – там убийства да суды.
– Ну, в жизни это все-таки реже.
– В нормальной жизни. Теперь ее нету нигде.
– Даже у нас. Знаете этого типа – Ичкока? Пойдите вечером на станцию – мужья и вообще мужчины встречают своих женщин, когда те возвращаются из Парижа. От семи до девяти. А потом нигде ни души, все сидят по домам. И ничего нельзя сделать.
– Глас Марты – глас Божий, – сказал Кан.
– Всегда были зоны, где правосудие отсутствует, – смущенно сказал адвокат, словно он отвечал за такое положение дел. – Во времена Людовиков, например, Булонский лес был практически недоступен, там жили разбойники. Его приходилось прочесывать войсками.
– Существует взгляд, что человечество не может жить без преступников, – заметил Кан. – Без них не стало бы одного из элементов, связывающих людей в общество.
– Даже тут богачи оправдались! – возмутилась Марта. – Конечно, в ашелем они жить не поедут! (Этот страшный неологизм означает блочный дом пригородов).
– Мое первое дело и было защитой как раз разбойника, – адвокат улыбался своим воспоминаниям. – Меня удивляет, что мне хочется о нем рассказать, и при этом я совершенно свободен, хотя дело чуть не погубило мою карьеру. Вероятно, вы даже слышали о нем. Но сначала послушаем Марту.
Молодая женщина посмотрела растерянно.
– Почему бы и нет! Положим конец мужскому засилью! Что вы нам расскажете, Марта? – вежливо спросил органист.
– Пожалуйста, пожалуйста, – почему-то обрадовался Кан. – Твое видение вещей очень важно для нас.
– Да мне… да я никогда… – выговорила смущенная Марта. Она взглянула на Ивана, словно надеясь на помощь.
– Да первое, что придет в голову! – воскликнул апатрид.
– Ну, правда, ничего не было в моей жизни сверхъестественного! – защищалась Марта, но всем было уже ясно, что она вспомнила что-то. – Разве вот один случай… Ну, хорошо. Я работала тогда в одном издательстве – с тех пор оно прогорело – и там был один старенький метранпаж. Очень хороший и порядочный, справедливый. С ним было приятно иметь дело. И умный. Ну, а потом, как это бывает со всеми, он стал болеть, его забрали в больницу, и я пошла его навестить. Прихожу…
– Вы помните, в какую больницу? – вставил адвокат.
– Ах, сразу не вспомню. Скорее всего, Саль-Петриер.
– Он был человек небогатый, – в голосе Ива сквозило удовлетворение.
– Слушайте, ну и что с того, если так? Больница для бедных, тем не менее, очень хорошая, – защищал ее Андре.
– Да почему это важно? – не понимала Марта. – Пришла к нему в больницу и говорю: мсье Анатоль, ваши коллеги вас приветствуют и желают скорейшего выздоровления. А он лежит худенький, бледный на кровати, все кругом белое, смотрит на меня печально и ничего не говорит. Так мне его стало жалко. Вот, думаю, всю жизнь он проработал, а теперь даже пенсией воспользоваться не сумеет. Да и что он делал бы один? Кругом него печаль и одиночество. Люди, как бильярдные шары, я замечала. Ударятся-встретятся – и покатились в разные стороны. Вот и метранпаж Анатоль – хороший, порядочный человек, а умирать собрался, словно всякий другой, может быть, и непорядочный, и вообще вор и мошенник. А он смотрит на меня и говорит: «Марточка, хорошо, что вы пришли. Я, наверно, долго здесь не протяну, да и болит всё, надоело мне терпеть с утра до вечера. Хочу вам сказать одну важную вещь, вы ее запомните и всем там расскажите».
Марта остановилась. Кан посасывал потухшую трубку, готовый придти на помощь. Все молчали, надеясь на откровение. Всегда от умирающих ждут чего-нибудь особенного, и последние слова великих людей передают из поколения в поколение. Гёте сказал, например (в переводе с немецкого): «Больше света!» Между прочим, нечто подобное сказал и один пехотинец, умиравший на Дальнем Востоке в 60-х годах, подумал Иван. «Зажгите свет, здесь темно!» – сказал он, но его словам значения не придали. Их запомнил будущий эмигрант.
– Продолжай, Марточка, – сказал Кан.
– «Марточка, продолжаю,– сказал Анатоль. – Видите ли, всю мою жизнь я любил креветки. Часто мне хотелось их покушать, но я себе в этом отказывал. Сами знаете, они довольны дороги, да и не столь уж необходимы организму, вы согласитесь. В конце концов, это лакомство. Зрелый человек должен владеть собой, подчинять своей воле капризы и страсти. И это я делал всю жизнь, по крайней мере, в отношении креветок. Теперь слушайте меня внимательно, вот к чему я пришел за это время болезни: если вы любите креветки – кушайте их, кушайте! Не отказывайте себе!» – и Анатоль упал на подушки.
– И что же, вы последовали его совету? – осторожно спросил адвокат.
– Да нет, креветки я не люблю, – смущенно сказала Марта. Вероятно, она вдруг увидела, как незначителен ее эпизод рядом с другими.
– Спасибо, Марточка, – ласково сказал Кан. – Можно подумать, что креветки играли роль в его философии жизни. Были своего рода моральным ориентиром. Это есть во многих религиях. Кстати, мэтр, вы любите креветки?
Ив, размышляя, поднял взор к потолку.
– Откровенно говоря, я предпочитаю омаров, – сказал он, наконец.
– Можно позвонить? – спросил вдруг Иван.
– Разумеется, – сказал Кан, и Марта повела Ивана к телефону. Он набрал номер Матильды, и уже набирал воздуха в легкие, чтобы поздороваться. Но не отвечал никто. Это было странно: она намеревалась вернуться не позже шести и тем более семи.
– Любезные друзья, я должен идти, – сказал Иван.
– Что-нибудь случилось? – спросил Кан, вынимая трубку изо рта.
– Надеюсь, что нет.
– Это далеко? – вдруг забеспокоился адвокат. – Я вас могу подвезти, мне безразлично.
– А ваш рассказ?
– В другой раз. Я вдруг вспомнил о важном рандеву.
– Спасибо, вы меня очень выручите. Извините, друзья мои, этот побег, но я очень встревожен.
– Не волнуйтесь, у меня нет никакого предчувствия, все хорошо, – сказал Андре. Он тоже вдруг заторопился к себе.
Адвокат повел машину быстро и ловко.
– Я давно вас не видел, Иван, – сказал он. – Судя по всему, дела у вас пошли хорошо?
– Дела? Простите, какие дела? – рассеянно ответил попутчик. – А у вас как дела? Хорошо?
– Вот ваша улица?
Иван взглянул на окна квартиры Матильды, и сердце его сжалось: они были черными. Уж не накликал ли он беду своими рассказами? Бездна зовет бездну, это известно, хотя люди этого и не знают, они думают, что можно вспоминать и фантазировать без всяких последствий. Как бы не так!
– Простите, Ив, я должен бежать! Я даже не могу вас пригласить!
– Куда? – удивился юрист. – Ах, ничего, ничего! До скорого: нужно скоро подрезать розы…
Он вдруг смутился, вспомнив, что теперь они как бы друзья и равные по рангу знакомства, и добавил:
– Если вы можете, разумеется, если это не…
– Непременно, непременно, – заверял его Иван.

Света в окнах не было.
Он не знал, что и думать. Он был в панике. Чтобы спастись, он стал вспоминать, как обычно, происхождение слова. Что оно от имени Пана, лесного божества, дорогого для французских поэтов, но это его не особенно успокоило. Готовый ко всему, он вбежал в подъезд и бегом поднимался по ступенькам. И задыхаясь от бега, вдруг увидел сидящую на лестнице Матильду. Глазами, полными слез, она смотрела на Ивана, подняв голову от колен.
– Это ты, – сказала она. – Я потеряла ключи… – говорила она сквозь слезы. – Я не знала, где ты, и тебя почему-то не было…
Иван встал на колени ступенькою ниже и осторожно прижал ладони к вискам Од. Она смотрела на него полными тревоги глазами.
– Моя дорогая, – сказал он. И вдруг заплакал. Обильно, неудержимо. Как будто прорвалась плотина. И хлынуло всё накопившееся за последние двадцать лет, за последние десять и пять. Матильда оправилась и тут же стала действовать. Ивановым ключом она отперла дверь и повела его за руку в комнату, и усадила его на постель. Она расстегнула ему ворот рубашки и, намочив салфетку теплой водой, стала обтирать шею и лицо. И вдруг она взяла его руку и поцеловала. Лучше бы она не делала этого: ласка была чересчур неожиданной, и сердце мужчины почти остановилось. Он решил, что умирает.
– Ма… Ма… – пытался он произнести ее имя, и не мог.
– Дорогой мой, дорогой мой! – негромко повторяла она, прижав Иваново лицо к груди, словно желая напоить его теплом, так, что он слышал стук ее сердца.
– О… О… – но и второе имя ему не удавалось произнести.
– Ведь есть же любовь на свете, правда, Матильдочка? Не всё же умерло, не все, правда? Мы ведь живые и любим, правда?
– Ивануш-кá-дуратшóк, – старательно произнесла она название русской сказки. Petit Ivan le petit fou. Голос ее дрогнул. Гладкие прохладные пальцы нежно трогали его мокрое лицо.
– Давай мы уже ляжем, – сказала Матильда. – Я хочу прижаться к тебе.
Свет уличного фонаря проливался в комнату. Она вернулась из ванной и подошла к постели. Ее тело белело в полутьме. Он приподнял край одеяла, она быстро легла и, повернувшись, придвинулась к нему вплотную спиной. Завладев его рукою, она прижала ее к животу. Усталые после пережитого волнения, они задремывали, засыпали, и их двойное тепло увеличивалось. Губы Ивана касались бугорков позвонков на спине Матильды. И он благодарил Кого-то, уносимый в забвение течением ночи.
Свет фар проезжавших автомобилей отсвечивал на потолке. Слышались отдаленные звуки дома. Охваченные дремой, покоились они, словно достигшие предела жизни. Матильда взяла его руку и, потянув вверх, поцеловала ладонь. А потом опустила ее и положила внизу своего живота, на покрытый волосами бугорок. И они заснули.
Переплыть эту ночь, прижавшись друг к другу.
Переждать эту жизнь, любя друг друга. Вот занятие, достойное человека. Почему оно не удается почти никому?
Быть может, им удастся? Опыт страдания научает осторожности. И жалости. И ясно, что его время заканчивается. Ночь укрыла их тьмой, ветер сечет окно холодным дождем.
Иван проснулся первым и боялся пошевельнуться. Матильда ровно дышала, охватив его за шею обеими руками. Быть может, от взгляда мужчины она начала просыпаться, зашевелилась и залезла носом под подбородок Ивана, что-то шепча.
– Ты проснулся? – спросила она. Голос звучал приглушенно.
– Да.
– Давно? А я еще сплю, сплю… так тепло здесь… Ты очень удобный, чтобы спать с тобой.
– Пока я спал, я думал о нашей жизни.
– Ты можешь делать то и другое? – ее голос и смех звучали приглушенно, поскольку она прижалась лицом к его груди.
– Наш жизненный цикл немного не совпадает, – сказал Иван. – Чисто практическая трудность в том, что я умру раньше, и как ты будешь одна?
Матильда потерлась носом о его грудь и подтянула колени, словно младенец в животе матери.
– Если б я был твой сверстник, – начал Иван.
– Их я боюсь, – сказала Матильда. – Они спортивные, быстрые. Ну и хорошо: нам не придется стариться вместе. Я подумала… – она взяла его руку и прижала к горячей гладкой щеке. – Если будет ребенок… понимаешь? Он будет немного вместо тебя, ты понимаешь? И такой же любимый.
От простоты и наполненности этого рассуждения Ивана пронзила дрожь. Радость столкнулась со страхом поверить. Казалось бы, чем он рисковал? А вот страшно: это же чудо. Поправка к закону природы. К несправедливости жизни.
Он касался губами волос Матильды, шелковистых и колких, и осторожно проводил рукой по спине и лопаткам, и она отвечала на ласку едва уловимым движением.
– Ты понимаешь? – добавил он вслух. – Наши жесты любви.
Он осторожно взял ее голову в ладони, так, что волосы обрамили лицо. Женщина смотрела ему прямо в глаза, и серьезно. Но вот ее веки дрогнули, и розовые губы приоткрылись ему навстречу.
Он любил ее очень сильно в это мгновение.

Патрик не выходил на работу три дня, пораженный запоем. А когда он пришел, Жожо был откровенно рассержен:
– Больше не приходи: ты уволен.
– О, нищета, опять вся моя семья – нищета!
И правда, жена его с ним разводилась из-за его болезни. Патрик боролся за место в жизни последним оружием – пафосом.
– О, сестра моя – нищета! Дочь и жена!
– Так невозможно: хотя бы ты позвонил, прислал бы сказать, предупредить, наконец! А я не знал, что ответить! Меня спрашивают: где Патрик? И я, начальник, не знаю, где он! И почему его нет на работе!
Высокий Патрик сутулясь молчал. И все молчали. К счастью, телефонный звонок вернул нас к реальности: возле дома для престарелых с грузовика упали брикеты соломы, и их нужно было срочно убрать.
– А потом поезжайте в парк, там после праздника грязно, – распорядился Жожо. С возвращеньем жены он сделался веселым, молодцеватым. И его шутки стали приобретать развязность. И лицо часто делалось красным от грузного смеха. Как ни относиться к Библии, ее замечания подчас справедливы. «Лицо человека в печали лучше», – говорит она.
Они сидели в машине и ехали.
– Скоро конец контракта, – сказал Чарли. – И мы все расстаемся.
– Ну, не все, кое-кто останется в штате, – сказал Марк.
– Ну да, двое, трое, а остальные двадцать?
– А остальные двадцать… – повторил Марк, не зная, куда их деть. – Да не все и остались бы. Иван, ты остался бы?
– Скорее всего, нет, – сказал Иван. – Мне некогда: я пишу книгу. И потом, тут уже все ясно, ничего нового ждать не приходится.
– Он пишет книгу, а здесь больше нет ничего нового! – Тон Чарли был откровенно саркастичным. – После двадцати пяти лет ничего нового не бывает.
– Это правда, но зато после тридцати семи снова все новое, потом после сорока пяти, пятидесяти шести. А после восьмидесяти-девяноста – абсолютная перемена.
– После девяноста! Такая перемена, что жизнь кончается!
– Тогда-то и начинается главное.
– Да откуда ты знаешь?
– Из своей головы.
Чарли посмотрел на голову Ивана с сомнением и ничего не сказал. Растянувшись в цепочку, они шли через парк, подбирая бумажки, пивные банки, бутылки. Приблизившись, Марк вдруг сказал:
– А я верю.
Иван задумчиво на него посмотрел. Признание Марка было несколько неожиданным: он казался скептиком. Вернее, агностиком, как он себя и называл. Да и многие так говорили:
– Я – агностик, – говорили они.
Иван подобрал очередную бумажку. То был кусочек вырванной страницы. Он рассеянно прочитал:
Lorsque tes mains s’égarent
Sur le bas de mes reins,
Et croisant mon regard
Elles changent de chemin…

Строчки показались ему знакомыми. Неподалеку белел на зеленой траве похожий клочок бумаги, и Иван пошел к нему с любопытством. И прочел продолжение:

Refusant d’assouvir
L’appétit de tes sens,
Jusque dans mon sourire
Transparaît l’innocence.
[1]

– Иван, аллё, что ты там делаешь! – кричали ему коллеги.
– L’innocence, – бормотал он, разглаживая листки. – Невинность. – Словно то было посланное ему письмо, принесенное не волной и течением вод, а ветром. Невинность и мир. Он подумал и спрятал стихи в густой ветви кипариса.

На прощанье нужно сделать ребятам подарок. Как Иван ни старался, на ум приходила бутылка крепкого алкоголя. Пастис. Ну, что ж, если уж ничего другого не нужно.
Тяжелая зрелая листва на деревьях, обступившее лето. На сердце немного щемило от предстоящей разлуки. Словно он вошел в поток этой жизни и плыл некоторое время со всеми, а теперь оставляет их, не решив ни одного вопроса, не решив ничего.
Он сел на лавочку, чтобы собраться с мыслями. Вдруг ему предстал образ огромного безголового тела, и это было человечество все целиком и сразу, слепленное из крохотных комочков-людей. Комочки отделялись один за другим и исчезали в окружающей темноте, а тело продолжало движение, сокращаясь и извиваясь, наподобие гигантского червя.
– Скоро и мне – и нам – отделяться, – произнес он вслух. – Настает время великого одиночества.
Знакомый гудок прозвучал почти над его головой, требовательно и раздраженно. Бригада, сидевшая в грузовике, призывала его: близился полдень, обед. Иван доехал с ними до мастерских и там незаметно отстал. Ему хотелось быть в другом месте.
Матильда еще не вернулась, однако он почувствовал ее радостное присутствие: так отнеслись к его появлению вещи и книги, и растения на подоконнике потянулись к нему. «Мистика видимого мира», – подумал он. Все связано и сплетено, всё соткано в громадный хитон бытия.
Он вынул тетрадь и удобно уселся. Накопилось что записать. Новые страницы – со времени сближенья с Матильдой – были другими, они излучали тепло, даже жар. А некоторые, написанные когда-то, казались холодными, скользкими. Иван их вырвал и выбросил: никому не нужна эта горечь, никому. Перенес – и благодари судьбу, если уж не можешь поблагодарить Создателя. И все.
Он наслаждался нежностью ко многим вещам, словно они были друзьями Матильды. Уголок ночной рубашки выглядывал из-под подушки, светло-зеленая блузка висела на плечиках, а внизу стояли туфли с высокими каблучками, напоминая о стройности ног, а рядом – баскетки, порядком послужившие владелице.
Ее шаги послышались на лестнице. Щелкнул замок, и тут же раздался голос:
– А, ты уже здесь!
От удовольствия Матильда жмурилась.
– Такая погода! И скоро отпуск! Куда мы поедем в мой отпуск?
– Куда хочешь. Кстати, куда тебе хочется поехать в отпуск?
– А тебе?
– Мне, признаться, и здесь хорошо. Почему-то так пишется, жалко оставить.
– Ну, ты возьмешь бумаги с собой, вот и все, правда? И мы поедем в Нормандию. Ты возьмешь туда свою тетрадь: ей тоже нужно проветриться. Как все-таки странно: твое тело моложе твоего лица и рук. У него другой возраст, правда, странно?
Матильда стояла позади него, обнимая за плечи, и терлась лицом о затылок.
– Когда я закончу книгу, – сказал Иван, – я буду отдыхать.
– Жаль только, что я в ней ничего не понимаю. Даже букв!
– Да ее переведут. В наше время это обычное дело. Тебе я оставлю ее в наследство.
– Ты будешь еще писать? Мне хочется с тобой поболтать, и чтобы ты смотрел. Я немного ревную тебя к твоей толстой тетради, но я ее тоже люблю!
– Я на таком лирическом месте, так все доброжелательно, что не хочется ставить точку.
– Ну, поставь многоточие или восклицательный знак.
Иван еще дописывал фразу, а Матильда смотрела, лежа на животе и подперев лицо ладонями.
– Ну, и что получается?
– «Они стали счастливы и жили еще долго-долго…»
– Да это просто сказка!
И тогда за окном послышался колокольный звон, он делался все сильнее. Матильда открыла окно, и торжественный Te Deum
[2] наполнил комнату. Часы показывали половину первого ночи. К тяжелому звучанию колоколов примешивались далекие крики «ура» и гул волнующейся толпы.
– Ты знаешь, что это? – догадывался Иван. – Франция – чемпион!
– Ах, ну конечно, сегодня только и разговоров об этом футбольном матче!
В городке почти никто не спал, а если кто и успел заснуть, то был разбужен. Китти и Жожо бросились друг другу в объятия. Адвокат и его дети открывали бутылку шампанского перед телевизором. Марк покачал головой, услышав церковные колокола, и сказал:
– Скажите, пожалуйста, и кюре с нами!
Мэр, дремавший перед экраном в кресле, проснулся и некоторое время не мог соединить два противоречивых события, глубокую ночь и колокольный звон. Наконец, это ему удалось, и он облегченно вздохнул.
Взволнованный Андре звонил отцу Фишеру по телефону, желая убедиться, что ничего страшного не произошло.
– Аббат Фишер, вы слышите?
– Франция победила! Я распорядился звонить! Вспомните апостола Павла: «Плачьте с плачущими, и радуйтесь с радующимися»!
– Пожалуй, пожалуй, – успокаивался Андре. К футболу он был равнодушен. Остался спокоен и Кан, хотя он разделил воодушевление Марты и даже спустился с нею на улицу, где возбужденные люди двигались в сторону мэрии. Ликование не миновало и полицейского участка. Дежурные не спали и не отрывались от экрана, а потом кто-то поспешил отнести потрясающую новость обитателям камер. Ичкок не проявил никаких чувств, но некоторые обрадовались. И заговорили о возможной амнистии.

Снова Отшельник почувствовал зов. Оставив занятия, он немедленно пошел в сторону покатого склона, заросшего молодыми деревьями акации. Здесь был мало кому известный вход в подземные галереи, уходившие глубоко под холм, на котором опасливо жались последние дома городка.
В галереях бывали обвалы, приходилось перелезать через кучи земли и известковые блоки, следуя за едва приметной тропинкой, возникшей за годы хождения здесь Отшельника. После нового поворота галереи его обступили тьма и молчание. Он зажег лампу «летучая мышь» и продолжал путь. Вскоре прекратились и сквозняки: галерея упиралась в тупик. Однажды он вздумал определить глубину залегания своего кабинета и подсчитал, что до поверхности здесь пятьсот или шестьсот метров, не меньше.
Это была его «точка молчания». Несколько лет тому назад он принес сюда стол и стул, подумав, что захочется что-нибудь записать. Не захотелось ни разу. И сейчас он просто сидел за столом. Чернота стояла вокруг и нависала сверху. Он задул лампу. Тьма делалась все более осязаемой. Но тишина отступала: казалось, стук сердца и движение крови в венах наполнили подземелье. Тело жило и пульсировало, словно дневной город.
Он сидел, положив руки на колени. Исчезали последние мысли. И последней была – он ей улыбнулся, старой знакомой: он чувствовал себя наподобие планеты в темном беззвучном космосе, одиноко летящей в пространстве, свободной от всего. Так и он пребывал в темноте, ни в чем не нуждаясь. Но в ком-то он нуждался, и сюда он пришел, чтобы повседневность замолкла и таинственный голос сделался отчетливее. Тело стало стихать: сердце билось медленнее, и вслед за ним замедлялось дыхание. Наступало особенное удовольствие, почти наслаждение: пребывание во тьме и молчании. Словно предисловие к чему-то особенному, к сообщению такого рода, что ради него стоило жить. Он ждал и жил в этом ожидании, делавшемся все слаще и свежее.


Париж – вилла Маргариты Юрсенар во Фландрии


[1] Когда руки твои спешат/К основанию бедер,/Но, встретив мой взгляд,/Свой изменяют путь,//Отказавшись насытить/Аппетит твоих чувств,/В улыбке моей/Сияет невинность. (Marie-Claude Thébaud. Mots de femmes. Ed. Lucile, Paris 2005.
[2] Тебе Богу славим. Песнопение католической церкви, здесь – торжественный перезвон.


«Новый Журнал», №237 (декабрь 2004). Нью-Йорк.